Меню
Бесплатно
Главная  /  Сказочные герои  /  Читать рассказ гоголя шинель краткое содержание. Шинель (повесть), сюжет, действующие лица, инсценировки, экранизации

Читать рассказ гоголя шинель краткое содержание. Шинель (повесть), сюжет, действующие лица, инсценировки, экранизации

Николая Васильевича Гоголя - одной их самых известных в мире историй жизни "маленького человека".

История, произошедшая с Акакием Акакиевичем Башмачкиным, начинается с рассказа о его рождении и причудливом его именовании и переходит к повествованию о службе его в должности титулярного советника.

Многие молодые чиновники, подсмеиваясь, чинят ему докуки, осыпают бумажками, толкают под руку, - и лишь когда вовсе невмоготу, он говорит: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» — голосом, преклоняющим на жалость. Акакий Акакиевич, чья служба состоит в переписывании бумаг, исполняет ее с любовью и, даже придя из присутствия и наскоро похлебав щей своих, вынимает баночку с чернилами и переписывает бумаги, принесенные на дом, а если таковых нет, то нарочно снимает для себя копию с какого-нибудь документа с замысловатым адресом. Развлечений, услады приятельства для него не существует, «написавшись всласть, он ложился спать», с улыбкою предвкушая завтрашнее переписывание.

Однако таковую размеренность жизни нарушает непредвиденное происшествие. Однажды утром, после многократных внушений, сделанных петербургским морозом, Акакий Акакиевич, изучив свою шинель (настолько утратившую вид, что в департаменте давно именовали ее капотом), замечает, что на плечах и спине она совершенно сквозит. Он решает нести ее к портному Петровичу, чьи повадки и биография вкратце, но не без детальности изложена. Петрович осматривает капот и заявляет, что поправить ничего нельзя, а придется делать новую шинель. Потрясенный названною Петровичем ценой, Акакий Акакиевич решает, что выбрал неудачное время, и приходит, когда, по расчетам, Петрович похмелен, а потому и более сговорчив. Но Петрович стоит на своем. Увидев, что без новой шинели не обойтись,

Акакий Акакиевич приискивает, как достать те восемьдесят рублей, за которые, по его мнению, Петрович возьмется за дело. Он решается уменьшить «обыкновенные издержки»: не пить чаю по вечерам, не зажигать свечи, ступать на цыпочках, дабы не истереть преждевременно подметок, реже отдавать прачке белье, а чтобы не занашивалось, дома оставаться в одном халате.

Жизнь его меняется совершенно: мечта о шинели сопутствует ему, как приятная подруга жизни. Каждый месяц он наведывается к Петровичу поговорить о шинели. Ожидаемое награждение к празднику, против ожидания, оказывается большим на двадцать рублей, и однажды Акакий Акакиевич с Петровичем отправляется в лавки. И сукно, и коленкор на подкладку, и кошка на воротник, и работа Петровича — все оказывается выше всяких похвал, и, ввиду начавшихся морозов, Акакий Акакиевич однажды отправляется в департамент в новой шинели. Событие сие не остается незамеченным, все хвалят шинель и требуют от Акакия Акакиевича по такому случаю задать вечер, и только вмешательство некоего чиновника (как нарочно именинника), позвавшего всех на чай, спасает смущенного Акакия Акакиевича.

После дня, бывшего для него точно большой торжественный праздник, Акакий Акакиевич возвращается домой, весело обедает и, посибаритствовав без дел, направляется к чиновнику в дальнюю часть города. Снова все хвалят его шинель, но вскоре обращаются к висту, ужину, шампанскому. Принужденный к тому же Акакий Акакиевич чувствует необычное веселье, но, памятуя о позднем часе, потихоньку уходит домой. Поначалу возбужденный, он даже устремляется за какой-то дамой («у которой всякая часть тела была исполнена необыкновенного движения»), но потянувшиеся вскоре пустынные улицы внушают ему невольный страх. Посреди огромной пустынной площади его останавливают какие-то люди с усами и снимают с него шинель.

Начинаются злоключения Акакия Акакиевича. Он не находит помощи у частного пристава. В присутствии, куда приходит он спустя день в старом капоте своем, его жалеют и думают даже сделать складчину, но, собрав сущую безделицу, дают совет отправиться к значительному лицу, кое может поспособствовать более успешному поиску шинели. Далее описываются приемы и обычаи значительного лица, ставшего значительным лишь недавно, а потому озабоченным, как бы придать себе большей значительности: «Строгость, строгость и - строгость», - говаривал он обыкновенно.

Желая поразить своего приятеля, с коим не виделся много лет, он жестоко распекает Акакия Акакиевича, который, по его мнению, обратился к нему не по форме. Не чуя ног, добирается тот до дома и сваливается с сильною горячкой. Несколько дней беспамятства и бреда - и Акакий Акакиевич умирает, о чем лишь на четвертый после похорон день узнают в департаменте. Вскоре становится известно, что по ночам возле Калинкина моста показывается мертвец, сдирающий со всех, не разбирая чина и звания, шинели. Кто-то узнает в нем Акакия Акакиевича. Предпринимаемые полицией усилия для поимки мертвеца пропадают втуне.

В то время одно значительное лицо, коему не чуждо сострадание, узнав, что Башмачкин скоропостижно умер, остается страшно этим потрясен и, чтобы сколько-нибудь развлечься, отправляется на приятельскую вечеринку, откуда едет не домой, а к знакомой даме Каролине Ивановне, и, среди страшной непогоды, вдруг чувствует, что кто-то ухватил его за воротник. В ужасе он узнает Акакия Акакиевича, коий торжествующе стаскивает с него шинель. Бледный и перепуганный, значительное лицо возвращается домой и впредь уже не распекает со строгостью своих подчиненных. Появление же чиновника-мертвеца с тех пор совершенно прекращается, а встретившееся несколько позже коломенскому будочнику привидение было уже значительно выше ростом и носило преогромные усы.

Материал предоставлен интернет-порталом briefly.ru, составитель Е. В. Харитонова

История, произошедшая с Акакием Акакиевичем Башмачкиным, начинается с рассказа о его рождении и причудливом его именовании и переходит к повествованию о службе его в должности титулярного советника.

Многие молодые чиновники, подсмеиваясь, чинят ему докуки, осыпают бумажками, толкают под руку, - и лишь когда вовсе невмоготу, он говорит: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» - голосом, преклоняющим на жалость. Акакий Акакиевич, чья служба состоит в переписывании бумаг, исполняет ее с любовью и, даже придя из присутствия и наскоро похлебав щей своих, вынимает баночку с чернилами и переписывает бумаги, принесенные на дом, а если таковых нет, то нарочно снимает для себя копию с какого-нибудь документа с замысловатым адресом. Развлечений, услады приятельства для него не существует, «написавшись всласть, он ложился спать», с улыбкою предвкушая завтрашнее переписывание.

Однако таковую размеренность жизни нарушает непредвиденное происшествие. Однажды утром, после многократных внушений, сделанных петербургским морозом, Акакий Акакиевич, изучив свою шинель (настолько утратившую вид, что в департаменте давно именовали ее капотом), замечает, что на плечах и спине она совершенно сквозит. Он решает нести ее к портному Петровичу, чьи повадки и биография вкратце, но не без детальности изложена. Петрович осматривает капот и заявляет, что поправить ничего нельзя, а придется делать новую шинель. Потрясенный названною Петровичем ценой, Акакий Акакиевич решает, что выбрал неудачное время, и приходит, когда, по расчетам, Петрович похмелен, а потому и более сговорчив. Но Петрович стоит на своем. Увидев, что без новой шинели не обойтись, Акакий Акакиевич приискивает, как достать те восемьдесят рублей, за которые, по его мнению, Петрович возьмется за дело. Он решается уменьшить «обыкновенные издержки»: не пить чаю по вечерам, не зажигать свечи, ступать на цыпочках, дабы не истереть преждевременно подметок, реже отдавать прачке белье, а чтобы не занашивалось, дома оставаться в одном халате.

Жизнь его меняется совершенно: мечта о шинели сопутствует ему, как приятная подруга жизни. Каждый месяц он наведывается к Петровичу поговорить о шинели. Ожидаемое награждение к празднику, против ожидания, оказывается большим на двадцать рублей, и однажды Акакий Акакиевич с Петровичем отправляется в лавки. И сукно, и коленкор на подкладку, и кошка на воротник, и работа Петровича - все оказывается выше всяких похвал, и, ввиду начавшихся морозов, Акакий Акакиевич однажды отправляется в департамент в новой шинели. Событие сие не остается незамеченным, все хвалят шинель и требуют от Акакия Акакиевича по&nbs-

p;такому случаю задать вечер, и только вмешательство некоего чиновника (как нарочно именинника), позвавшего всех на чай, спасает смущенного Акакия Акакиевича.

После дня, бывшего для него точно большой торжественный праздник, Акакий Акакиевич возвращается домой, весело обедает и, посибаритствовав без дел, направляется к чиновнику в дальнюю часть города. Снова все хвалят его шинель, но вскоре обращаются к висту, ужину, шампанскому. Принужденный к тому же Акакий Акакиевич чувствует необычное веселье, но, памятуя о позднем часе, потихоньку уходит домой. Поначалу возбужденный, он даже устремляется за какой-то дамой («у которой всякая часть тела была исполнена необыкновенного движения»), но потянувшиеся вскоре пустынные улицы внушают ему невольный страх. Посреди огромной пустынной площади его останавливают какие-то люди с усами и снимают с него шинель.

Начинаются злоключения Акакия Акакиевича. Он не находит помощи у частного пристава. В присутствии, куда приходит он спустя день в старом капоте своем, его жалеют и думают даже сделать складчину, но, собрав сущую безделицу, дают совет отправиться к значительному лицу, кое может поспособствовать более успешному поиску шинели. Далее описываются приемы и обычаи значительного лица, ставшего значительным лишь недавно, а потому озабоченным, как бы придать себе большей значительности: «Строгость, строгость и - строгость», - говаривал он обыкновенно«. Желая поразить своего приятеля, с коим не виделся много лет, он жестоко распекает Акакия Акакиевича, который, по его мнению, обратился к нему не по форме. Не чуя ног, добирается тот до дома и сваливается с сильною горячкой. Несколько дней беспамятства и бреда - и Акакий Акакиевич умирает, о чем лишь на четвертый после похорон день узнают в департаменте. Вскоре становится известно, что по ночам возле Калинкина моста показывается мертвец, сдирающий со всех, не разбирая чина и звания, шинели. Кто-то узнает в нем Акакия Акакиевича. Предпринимаемые полицией усилия для поимки мертвеца пропадают втуне.

В то время одно значительное лицо, коему не чуждо сострадание, узнав, что Башмачкин скоропостижно умер, остается страшно этим потрясен и, чтобы сколько-нибудь развлечься, отправляется на приятельскую вечеринку, откуда едет не домой, а к знакомой даме Каролине Ивановне, и, среди страшной непогоды, вдруг чувствует, что кто-то ухватил его за воротник. В ужасе он узнает Акакия Акакиевича, коий торжествующе стаскивает с него шинель. Бледный и перепуганный, значительное лицо возвращается домой и впредь уже не распекает со строгостью своих подчиненных. Появление же чиновника-мертвеца с тех пор совершенно прекращается, а встретившееся несколько позже коломенскому будочнику привидение было уже значительно выше ростом и носило преогромные усы.

В департаменте... но лучше не называть, в каком департаменте. Ничего нет сердитее всякого рода департаментов, полков, канцелярий и, словом, всякого рода должностных сословий. Теперь уже всякий частный человек считает в лице своем оскорбленным всё общество. Говорят, весьма недавно поступила просьба от одного капитан-исправника, не помню какого-то города, в которой он излагает ясно, что гибнут государственные постановления и что священное имя его произносится решительно всуе. А в доказательство приложил к просьбе преогромнейший том какого-то романтического сочинения, где чрез каждые десять страниц является капитан-исправник, местами даже совершенно в пьяном виде. Итак, во избежание всяких неприятностей, лучше департамент, о котором идет дело, мы назовем одним департаментом . Итак, в одном департаменте служил один чиновник ; чиновник нельзя сказать чтобы очень замечательный, низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица что называется геморроидальным... Что ж делать! виноват петербургский климат. Что касается до чина (ибо у нас прежде всего нужно объявить чин), то он был то, что называют вечный титулярный советник, над которым, как известно, натрунились и наострились вдоволь разные писатели, имеющие похвальное обыкновенье налегать на тех, которые не могут кусаться. Фамилия чиновника была Башмачкин. Уже по самому имени видно, что она когда-то произошла от башмака; но когда, в какое время и каким образом произошла она от башмака, ничего этого неизвестно. И отец, и дед, и даже шурин и все совершенно Башмачкины ходили в сапогах, переменяя только раза три в год подметки. Имя его было Акакий Акакиевич. Может быть, читателю оно покажется несколько странным и выисканным, но можно уверить, что его никак не искали, а что сами собою случились такие обстоятельства, что никак нельзя было дать другого имени, и это произошло именно вот как. Родился Акакий Акакиевич против ночи, если только не изменяет память, на 23 марта. Покойница матушка, чиновница и очень хорошая женщина, расположилась, как следует, окрестить ребенка. Матушка еще лежала на кровати против дверей, а по правую руку стоял кум, превосходнейший человек, Иван Иванович Ерошкин, служивший столоначальником в сенате, и кума, жена квартального офицера, женщина редких добродетелей, Арина Семеновна Белобрюшкова. Родильнице предоставили на выбор любое из трех, какое она хочет выбрать: Моккия, Сессия, или назвать ребенка во имя мученика Хоздазата. «Нет, – подумала покойница, – имена-то всё такие». Чтобы угодить ей, развернули календарь в другом месте; вышли опять три имени: Трифилий, Дула и Варахасий. «Вот это наказание, – проговорила старуха, – какие всё имена; я, право, никогда и не слыхивала таких. Пусть бы еще Варадат или Варух, а то Трифилий и Варахасий». Еще переворотили страницу – вышли: Павсикахий и Вахтисий. «Ну, уж я вижу, – сказала старуха, – что, видно, его такая судьба. Уж если так, пусть лучше будет он называться, как и отец его. Отец был Акакий, так пусть и сын будет Акакий». Таким образом и произошел Акакий Акакиевич. Ребенка окрестили, причем он заплакал и сделал такую гримасу, как будто бы предчувствовал, что будет титулярный советник. Итак, вот каким образом произошло всё это. Мы привели потому это, чтобы читатель мог сам видеть, что это случилось совершенно по необходимости и другого имени дать было никак невозможно. Когда и в какое время он поступил в департамент и кто определил его, этого никто не мог припомнить. Сколько ни переменялось директоров и всяких начальников, его видели всё на одном и том же месте, в том же положении, в той же самой должности, тем же чиновником для письма, так что потом уверились, что он, видно, так и родился на свет уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове. В департаменте не оказывалось к нему никакого уважения. Сторожа не только не вставали с мест, когда он проходил, но даже не глядели на него, как будто бы через приемную пролетела простая муха. Начальники поступали с ним как-то холодно-деспотически. Какой-нибудь помощник столоначальника прямо совал ему под нос бумаги, не сказав даже: «перепишите», или: «вот интересное, хорошенькое дельце», или что-нибудь приятное, как употребляется в благовоспитанных службах. И он брал, посмотрев только на бумагу, не глядя, кто ему подложил и имел ли на то право. Он брал и тут же пристраивался писать ее. Молодые чиновники подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же пред ним разные составленные про него истории; про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьет его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом. Но ни одного слова не отвечал на это Акакий Акакиевич, как будто бы никого и не было перед ним; это не имело даже влияния на занятия его: среди всех этих докук он не делал ни одной ошибки в письме. Только если уж слишком была невыносима шутка, когда толкали его под руку, мешая заниматься своим делом, он произносил: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, вдруг остановился, как будто пронзенный, и с тех пор как будто всё переменилось перед ним и показалось в другом виде. Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» – и в этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой». И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, Боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным...

Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало сказать: он служил ревностно, – нет, он служил с любовью. Там, в этом переписываньи, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его. Если бы соразмерно его рвению давали ему награды, он, к изумлению своему, может быть, даже попал бы в статские советники; но выслужил он, как выражались остряки, его товарищи, пряжку в петлицу да нажил геморрой в поясницу. Впрочем, нельзя сказать, чтобы не было к нему никакого внимания. Один директор, будучи добрый человек и желая вознаградить его за долгую службу, приказал дать ему что-нибудь поважнее, чем обыкновенное переписыванье; именно из готового уже дела велено было ему сделать какое-то отношение в другое присутственное место; дело состояло только в том, чтобы переменить заглавный титул да переменить кое-где глаголы из первого лица в третье. Это задало ему такую работу, что он вспотел совершенно, тер лоб и, наконец, сказал: «Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь». С тех пор оставили его навсегда переписывать. Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало. Он не думал вовсе о своем платье: вицмундир у него был не зеленый, а какого-то рыжевато-мучного цвета. Воротничок на нем был узенький, низенький, так что шея его, несмотря на то что не была длинна, выходя из воротника, казалась необыкновенно длинною, как у тех гипсовых котенков, болтающих головами, которых носят на головах целыми десятками русские иностранцы. И всегда что-нибудь да прилипало к его вицмундиру: или сенца кусочек, или какая-нибудь ниточка; к тому же он имел особенное искусство, ходя по улице, поспевать под окно именно в то самое время, когда из него выбрасывали всякую дрянь, и оттого вечно уносил на своей шляпе арбузные и дынные корки и тому подобный вздор. Ни один раз в жизни не обратил он внимания на то, что делается и происходит всякий день на улице, на что, как известно, всегда посмотрит его же брат, молодой чиновник, простирающий до того проницательность своего бойкого взгляда, что заметит даже, у кого на другой стороне тротуара отпоролась внизу панталон стремешка, – что вызывает всегда лукавую усмешку на лице его.

Название произведения: Шинель
Николай Васильевич Гоголь
Год написания: 1842
Жанр произведения: повесть
Главные герои: Акакий Акакиевич Башмачкин – титулярный советник, Петрович - портной.

Сюжет

Башмачкин является бедным чиновником, имеющим оклад 400 рублей в году. Его обязанностями является переписывание бумаг. Ему так нравится работа, что переписывает и дома, а засыпает с мыслями о новом рабочем дне. Развлечения в компании совсем не волнуют героя. Сослуживцы ранят Акакия Акакиевича шутками и колкостями. В один день оказалось, что шинель уже износилась и пропускает ветер. Портной Петрович сказал что нужно шить новую. Это было дорого, 80 рублей, но чиновник очень радовался каждому этапу работы мастера. Долго носить шинель не вышло - ее отобрали на улице. Надев старую Башмачкин простыл и умер. Люди видели его призрак, снимающий шубы и пальто с прохожих. Некоторые узнавали в нем Акакия Акакиевича. Он снял верхнюю одежду и со своего обидчика.

Вывод (мое мнение)

Данная повесть побуждает считать всех людей равными и оценивать по личным качествам, а не по должности, или месте в обществе. Слова могут оставлять болезненные отпечатки на сердце. Также важно радоваться мелочам, которые окружают. А это ценить свою работу, новую одежду. Не воспринимая события как должное, человек становится счастливее.

В департаменте… но лучше не называть, в каком департаменте. Ничего нет сердитее всякого рода департаментов, полков, канцелярий и, словом, всякого рода должностных сословий. Теперь уже всякий частный человек считает в лице своем оскорбленным всё общество. Говорят, весьма недавно поступила просьба от одного капитан-исправника, не помню какого-то города, в которой он излагает ясно, что гибнут государственные постановления и что священное имя его произносится решительно всуе. А в доказательство приложил к просьбе преогромнейший том какого-то романтического сочинения, где чрез каждые десять страниц является капитан-исправник, местами даже совершенно в пьяном виде. Итак, во избежание всяких неприятностей, лучше департамент, о котором идет дело, мы назовем одним департаментом . Итак, в одном департаменте служил один чиновник ; чиновник нельзя сказать чтобы очень замечательный, низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица что называется геморроидальным… Что ж делать! виноват петербургский климат. Что касается до чина (ибо у нас прежде всего нужно объявить чин), то он был то, что называют вечный титулярный советник, над которым, как известно, натрунились и наострились вдоволь разные писатели, имеющие похвальное обыкновенье налегать на тех, которые не могут кусаться. Фамилия чиновника была Башмачкин. Уже по самому имени видно, что она когда-то произошла от башмака; но когда, в какое время и каким образом произошла она от башмака, ничего этого неизвестно. И отец, и дед, и даже шурин и все совершенно Башмачкины ходили в сапогах, переменяя только раза три в год подметки. Имя его было Акакий Акакиевич. Может быть, читателю оно покажется несколько странным и выисканным, но можно уверить, что его никак не искали, а что сами собою случились такие обстоятельства, что никак нельзя было дать другого имени, и это произошло именно вот как. Родился Акакий Акакиевич против ночи, если только не изменяет память, на 23 марта. Покойница матушка, чиновница и очень хорошая женщина, расположилась, как следует, окрестить ребенка. Матушка еще лежала на кровати против дверей, а по правую руку стоял кум, превосходнейший человек, Иван Иванович Ерошкин, служивший столоначальником в сенате, и кума, жена квартального офицера, женщина редких добродетелей, Арина Семеновна Белобрюшкова. Родильнице предоставили на выбор любое из трех, какое она хочет выбрать: Моккия, Сессия, или назвать ребенка во имя мученика Хоздазата. «Нет, – подумала покойница, – имена-то всё такие». Чтобы угодить ей, развернули календарь в другом месте; вышли опять три имени: Трифилий, Дула и Варахасий. «Вот это наказание, – проговорила старуха, – какие всё имена; я, право, никогда и не слыхивала таких. Пусть бы еще Варадат или Варух, а то Трифилий и Варахасий». Еще переворотили страницу – вышли: Павсикахий и Вахтисий. «Ну, уж я вижу, – сказала старуха, – что, видно, его такая судьба. Уж если так, пусть лучше будет он называться, как и отец его. Отец был Акакий, так пусть и сын будет Акакий». Таким образом и произошел Акакий Акакиевич. Ребенка окрестили, причем он заплакал и сделал такую гримасу, как будто бы предчувствовал, что будет титулярный советник. Итак, вот каким образом произошло всё это. Мы привели потому это, чтобы читатель мог сам видеть, что это случилось совершенно по необходимости и другого имени дать было никак невозможно. Когда и в какое время он поступил в департамент и кто определил его, этого никто не мог припомнить. Сколько ни переменялось директоров и всяких начальников, его видели всё на одном и том же месте, в том же положении, в той же самой должности, тем же чиновником для письма, так что потом уверились, что он, видно, так и родился на свет уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове. В департаменте не оказывалось к нему никакого уважения. Сторожа не только не вставали с мест, когда он проходил, но даже не глядели на него, как будто бы через приемную пролетела простая муха. Начальники поступали с ним как-то холодно-деспотически. Какой-нибудь помощник столоначальника прямо совал ему под нос бумаги, не сказав даже: «перепишите», или: «вот интересное, хорошенькое дельце», или что-нибудь приятное, как употребляется в благовоспитанных службах. И он брал, посмотрев только на бумагу, не глядя, кто ему подложил и имел ли на то право. Он брал и тут же пристраивался писать ее. Молодые чиновники подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же пред ним разные составленные про него истории; про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьет его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом. Но ни одного слова не отвечал на это Акакий Акакиевич, как будто бы никого и не было перед ним; это не имело даже влияния на занятия его: среди всех этих докук он не делал ни одной ошибки в письме. Только если уж слишком была невыносима шутка, когда толкали его под руку, мешая заниматься своим делом, он произносил: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, вдруг остановился, как будто пронзенный, и с тех пор как будто всё переменилось перед ним и показалось в другом виде. Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» – и в этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой». И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, Боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным…

Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало сказать: он служил ревностно, – нет, он служил с любовью. Там, в этом переписываньи, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его. Если бы соразмерно его рвению давали ему награды, он, к изумлению своему, может быть, даже попал бы в статские советники; но выслужил он, как выражались остряки, его товарищи, пряжку в петлицу да нажил геморрой в поясницу. Впрочем, нельзя сказать, чтобы не было к нему никакого внимания. Один директор, будучи добрый человек и желая вознаградить его за долгую службу, приказал дать ему что-нибудь поважнее, чем обыкновенное переписыванье; именно из готового уже дела велено было ему сделать какое-то отношение в другое присутственное место; дело состояло только в том, чтобы переменить заглавный титул да переменить кое-где глаголы из первого лица в третье. Это задало ему такую работу, что он вспотел совершенно, тер лоб и, наконец, сказал: «Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь». С тех пор оставили его навсегда переписывать. Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало. Он не думал вовсе о своем платье: вицмундир у него был не зеленый, а какого-то рыжевато-мучного цвета. Воротничок на нем был узенький, низенький, так что шея его, несмотря на то что не была длинна, выходя из воротника, казалась необыкновенно длинною, как у тех гипсовых котенков, болтающих головами, которых носят на головах целыми десятками русские иностранцы. И всегда что-нибудь да прилипало к его вицмундиру: или сенца кусочек, или какая-нибудь ниточка; к тому же он имел особенное искусство, ходя по улице, поспевать под окно именно в то самое время, когда из него выбрасывали всякую дрянь, и оттого вечно уносил на своей шляпе арбузные и дынные корки и тому подобный вздор. Ни один раз в жизни не обратил он внимания на то, что делается и происходит всякий день на улице, на что, как известно, всегда посмотрит его же брат, молодой чиновник, простирающий до того проницательность своего бойкого взгляда, что заметит даже, у кого на другой стороне тротуара отпоролась внизу панталон стремешка, – что вызывает всегда лукавую усмешку на лице его.

Но Акакий Акакиевич если и глядел на что, то видел на всем свои чистые, ровным почерком выписанные строки, и только разве если, неизвестно откуда взявшись, лошадиная морда помещалась ему на плечо и напускала ноздрями целый ветер в щеку, тогда только замечал он, что он не на середине строки, а скорее на середине улицы. Приходя домой, он садился тот же час за стол, хлебал наскоро свои щи и ел кусок говядины с луком, вовсе не замечая их вкуса, ел всё это с мухами и со всем тем, что ни посылал Бог на ту пору. Заметивши, что желудок начинал пучиться, вставал из-за стола, вынимал баночку с чернилами и переписывал бумаги, принесенные на дом. Если же таких не случалось, он снимал нарочно, для собственного удовольствия, копию для себя, особенно если бумага была замечательна не по красоте слога, но по адресу к какому-нибудь новому или важному лицу.

Даже в те часы, когда совершенно потухает петербургское серое небо и весь чиновный народ наелся и отобедал, кто как мог, сообразно с получаемым жалованьем и собственной прихотью, – когда всё уже отдохнуло после департаментского скрипенья перьями, беготни, своих и чужих необходимых занятий и всего того, что задает себе добровольно, больше даже, чем нужно, неугомонный человек, – когда чиновники спешат предать наслаждению оставшееся время: кто побойчее, несется в театр; кто на улицу, определяя его на рассматриванье кое-каких шляпенок; кто на вечер – истратить его в комплиментах какой-нибудь смазливой девушке, звезде небольшого чиновного круга; кто, и это случается чаще всего, идет просто к своему брату в четвертый или третий этаж, в две небольшие комнаты с передней или кухней и кое-какими модными претензиями, лампой или иной вещицей, стоившей многих пожертвований, отказов от обедов, гуляний, – словом, даже в то время, когда все чиновники рассеиваются по маленьким квартиркам своих приятелей поиграть в штурмовой вист, прихлебывая чай из стаканов с копеечными сухарями, затягиваясь дымом из длинных чубуков, рассказывая во время сдачи какую-нибудь сплетню, занесшуюся из высшего общества, от которого никогда и ни в каком состоянии не может отказаться русский человек, или даже, когда не о чем говорить, пересказывая вечный анекдот о коменданте, которому пришли сказать, что подрублен хвост у лошади Фальконетова монумента, – словом, даже тогда, когда всё стремится развлечься, – Акакий Акакиевич не предавался никакому развлечению. Никто не мог сказать, чтобы когда-нибудь видел его на каком-нибудь вечере. Написавшись всласть, он ложился спать, улыбаясь заранее при мысли о завтрашнем дне: что-то Бог пошлет переписывать завтра? Так протекала мирная жизнь человека, который с четырьмястами жалованья умел быть довольным своим жребием, и дотекла бы, может быть, до глубокой старости, если бы не было разных бедствий, рассыпанных на жизненной дороге не только титулярным, но даже тайным, действительным, надворным и всяким советникам, даже и тем, которые не дают никому советов, ни от кого не берут их сами.

Есть в Петербурге сильный враг всех, получающих четыреста рублей в год жалованья или около того. Враг этот не кто другой, как наш северный мороз, хотя, впрочем, и говорят, что он очень здоров. В девятом часу утра, именно в тот час, когда улицы покрываются идущими в департамент, начинает он давать такие сильные и колючие щелчки без разбору по всем носам, что бедные чиновники решительно не знают, куда девать их. В это время, когда даже у занимающих высшие должности болит от морозу лоб и слезы выступают в глазах, бедные титулярные советники иногда бывают беззащитны. Всё спасение состоит в том, чтобы в тощенькой шинелишке перебежать как можно скорее пять-шесть улиц и потом натопаться хорошенько ногами в швейцарской, пока не оттают таким образом все замерзнувшие на дороге способности и дарованья к должностным отправлениям. Акакий Акакиевич с некоторого времени начал чувствовать, что его как-то особенно сильно стало пропекать в спину и плечо, несмотря на то что он старался перебежать как можно скорее законное пространство. Он подумал, наконец, не заключается ли каких грехов в его шинели. Рассмотрев ее хорошенько у себя дома, он открыл, что в двух-трех местах, именно на спине и на плечах, она сделалась точная серпянка: сукно до того истерлось, что сквозило, и подкладка расползлась. Надобно знать, что шинель Акакия Акакиевича служила тоже предметом насмешек чиновникам; от нее отнимали даже благородное имя шинели и называли ее капотом. В самом деле, она имела какое-то странное устройство: воротник ее уменьшался с каждым годом более и более, ибо служил на подтачиванье других частей ее. Подтачиванье не показывало искусства портного и выходило, точно, мешковато и некрасиво. Увидевши, в чем дело, Акакий Акакиевич решил, что шинель нужно будет снести к Петровичу, портному, жившему где-то в четвертом этаже по черной лестнице, который, несмотря на свой кривой глаз и рябизну по всему лицу, занимался довольно удачно починкой чиновничьих и всяких других панталон и фраков, – разумеется, когда бывал в трезвом состоянии и не питал в голове какого-нибудь другого предприятия. Об этом портном, конечно, не следовало бы много говорить, но так как уже заведено, чтобы в повести характер всякого лица был совершенно означен, то, нечего делать, подавайте нам и Петровича сюда. Сначала он назывался просто Григорий и был крепостным человеком у какого-то барина; Петровичем он начал называться с тех пор, как получил отпускную и стал попивать довольно сильно по всяким праздникам, сначала по большим, а потом, без разбору, по всем церковным, где только стоял в календаре крестик. С этой стороны он был верен дедовским обычаям и, споря с женой, называл ее мирскою женщиной и немкой. Так как мы уже заикнулись про жену, то нужно будет и о ней сказать слова два; но, к сожалению, о ней не много было известно, разве только то, что у Петровича есть жена, носит даже чепчик, а не платок; но красотою, как кажется, она не могла похвастаться; по крайней мере при встрече с нею одни только гвардейские солдаты заглядывали ей под чепчик, моргнувши усом и испустивши какой-то особый голос.