Меню
Бесплатно
Главная  /  Детские болезни  /  Память. Поэт Юрий Кузнецов

Память. Поэт Юрий Кузнецов

Стихотворения

Стихотворения

Юрий Поликарпович Кузнецов

Юрий Кузнецов

Стихотворения

Золотая стрела Аполлона

Я рад, что мне дана возможность представить читателям творчество замечательного русского поэта Юрия Кузнецова.

Чем же этот поэт так замечателен?

По моему личному мнению, Юрий Кузнецов безусловно входит в высшую тройку русских поэтов второй половины ХХ века (вместе с Николаем Рубцовым и Иосифом Бродским). Он определил дальнейшие пути развития русской поэзии. Последующие поколения поэтов России идут по дорогам, проложенным стопами Юрия Кузнецова.

Но кто-то из читателей скажет, что все это субъективно, спорно, бездоказательно.

Что ж, тогда начну с биографических сведений…

Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 года на Кубани. Отец Юрия Кузнецова в первые дни войны ушел на фронт, а семья с матерью переехала на его родину, в село Александровское Ставропольского края. Стихи Юрий Кузнецов начал писать рано, одно из первых его стихотворений было посвящено кубанскому городку Тихорецку, в котором проживал юный поэт. Первое опубликованное стихотворение появилось в 1957 году в тихорецкой районной газете. В 1960 году Ю. Кузнецов покинул Тихорецк и поступил в Краснодарский пединститут на историко-филологический факультет. Проучившись один год и поссорившись с преподавателем, Юрий Кузнецов бросил учебу. За подобным шагом в те времена неизбежно следовала служба в армии. Она не замедлила себя ждать. После армии Юрий Кузнецов девять месяцев проработал литературным сотрудником в отделе культуры краевой молодежной газеты. Первый сборник Ю. Кузнецова – «Гроза» – вышел в свет в Краснодаре в 1966 году. В этом же году поэт переехал в Москву и поступил в Литературный институт.

Остановимся на этом…

Кубань, Ставрополье, Тихорецк, Краснодар. Места и ландшафты, так знакомые мне…

Вся территория к северу от Кавказских гор – совершенно ровная поверхность; холмиться и овражиться земля начинает гораздо севернее – возле Воронежа. Знаменитые кубанские степи… Но они перестали быть дикими степями, они распаханы и окультурены. Чернозем Кубани – едва ли не самая плодоносная в мире почва, поэтому кубанская земля используется в полную меру – обработан каждый гектар. В степи взор застит трава – зеленая или соломенно-желтая, высохшая. Трудно представить ландшафт, в котором взор не застит ничего. Но люди, живущие к северу от Кавказских гор, наблюдают такой ландшафт несколько месяцев в году.

Весна. Кубанские поля вспаханы, но еще не засеяны. Черная ровная гладь – до горизонта. Широкие пространства, перекрываемые тонкими зелеными линиями лесополос. Геометричность совершенно чужда природе: в степи или в лесу не отыщешь прямоугольник или параллелограмм, ни Солнце, ни Луна, ни облака – не треугольны и не ромбичны. Кубанский пейзаж – геометричен, что придает ему какую-то потусторонность: кажется, что безумный Малевич налепил повсюду черные квадраты. Иногда попадаются многокилометровые распаханные территории без лесополос, бескрайние поля. Стоит зайти на такое поле – и увидишь мир, в котором нет ничего, олицетворенное воплощение бесконечности и пустоты.

Мне знакомо это пространственное ощущение, создаваемое в стихах Юрия Кузнецова…

Ты стоишь посреди нескончаемой черной пашни. Земля под тобой плоска и ровна как столешница; порой тебе кажется, что она выпукло прогибается в центре, но это – оптическая иллюзия. Нигде нет никаких ориентиров: на западе, на востоке, на севере и на юге – одна и та же тонкая линия горизонта. Начинает кружиться голова. Вдалеке неизвестно отчего возникают гигантские миражные фигуры: это то ли небесные всадники, то ли слегка раскачивающиеся смерчи, то ли пространственные черные дыры. И вдруг ты осознаешь, что поле, в котором ты стоишь – и есть огромная черная дыра, закручивающаяся по краям. Оно стремительно несется ввысь, его уносит в когтях орел или ворон, вниз осыпается темная влажная земля…

Поэзию Юрия Кузнецова часто называли «странной». Она действительно производит удивительное впечатление – как будто бы из привычного пейзажа вдруг изъяли присущую ему часть. Под окном росло дерево, однажды все проснулись – а дерево исчезло. Иногда про стихи Кузнецова говорили, что они «безлюдны». Это не так – в стихах Кузнецова есть люди – старики, женщины, бродяги, поэты, солдаты, случайные прохожие. Но чего-то в стихах Кузнецова – на уровне ландшафтного восприятия – нет.

Взгляд «жителя средней полосы», как правило, заслонен многочисленными предметами, будь то деревья или городские постройки. Видно недалеко – метров на сто, не больше. А если видно далеко, это значит, что «житель средней полосы» глядит сверху – из окна многоэтажки, с Воробьевых гор, с обрыва над рекой. В поэзии Юрия Кузнецова «жителю средней полосы» не хватает предметов перед глазами. Взору не за что зацепиться. Удивительно сочетание необозримых, не заслонённых ничем пространств и абсолютно ровной – без повышений и понижений – ландшафтности. Стихи Юрия Кузнецова кажутся необжитыми, незаполненными, пугающе просторными.

Постоянное место действия стихотворений Юрия Кузнецова – былинное «чисто поле» – непомерное и ровное пространство, на котором с грохотом сшибаются потусторонние силы. Простор мирозданья – безгранично велик, природные стихии – беспощадно велики, а человек – мал. Все – или мало, или велико, нет ничего «нормального», соразмерного обыкновенной мерке. Кузнецов не любит усредненные размеры, привычные масштабы, обыденные коллизии. Он даже Пушкина не смог принять полностью, потому что Пушкин, по его мнению, «соблазнил русскую поэзию» «ландшафтной и бытовой предметностью».

Юрий Кузнецов родился в семье офицера-пограничника Поликарпа Ефимовича Кузнецова. Судьба преследовала поэта еще до его рождения. «Отец, кадровый офицер-пограничник, был внезапно отозван с заставы, лишен звания и прав и брошен на произвол судьбы. Еще хорошо, что он не пошел по этапу в лагерь. Долго он искал пресловутую «тройку», чтобы дознаться правды. Наконец добился своего: ему показали донос, в котором все было чудовищной ложью. Отцу удалось оправдаться, и ему вернули звание и права. Но каково было моей матери! От страха за неизвестное будущее она решилась на отчаянный шаг: пресечь беременность. Но, слава богу, было уже поздно. И я родился вопреки всему», – так сам поэт вспоминает драматические обстоятельства, сопроводившие его появление на свет.

Село Александровское, в котором во время войны жила семья маленького Юры, пережило фашистскую оккупацию. В 1942 году, по удивительной случайности, среди воинов, освободивших село и спасших семью Кузнецовых от расстрела фашистами, оказался отец поэта.

В 1944 году отец Юрия Кузнецова погиб на поле сражения в Крыму.

Это трагичнейшее событие – «точка сборки» творческого мира Юрия Кузнецова. Поэт будет бесконечно прокручивать гибель отца в своих стихах, надрывно осмысливать ее…

Вот так…

Шел отец, шел отец невредим

Через минное поле.

Ни могилы, ни боли.

Мама, мама, война не вернет…

Не гляди на дорогу.

Столб крутящейся пыли идет

Через поле к порогу.

(«Возвращение»)

Или вот так…

Что не имел ты права умирать?

Такая рана – видит даже ветер!

Она детей просила у тебя.

(«Отцу»)

И даже так…

Я пил из черепа отца

За правду на земле…

(«Я пил из черепа отца…»)

Конечно же, все это шокировало благопристойных советских критиков – уж они вволю попеняли Кузнецову за «эгоизм» и «забвение нравственных принципов».

Пойдем по жизненному пути Юрия Поликарповича Кузнецова дальше…

По окончании Литинститута Кузнецов прописался в Москве и поступил на работу в издательство «Современник». Его творческая судьба в это время складывалась неблагополучно – своеобразный стиль поэзии Кузнецова не воспринимался советскими редакторами и руководящими работниками от литературы. Фактически, поэт все это время писал «в стол». «Да, я ходил по редакциям журналов, а на меня смотрели как на странного человека, тихого сумасшедшего. Я это заметил и перестал ходить. Всему свое время», – так поэт вспоминал этот период.

Юрий Кузнецов дождался: его время пришло. «Что-то сдвинулось в обществе… После первой московской книги, сделавшей мне имя, двери редакций были распахнуты настежь. Мои стихи печатали охотно, ничего в них не понимая». «Первая московская книга», о которой говорит поэт («Во мне и рядом – даль»), вышла в 1974 году. После этого Кузнецов выпустил целый ряд поэтических сборников: «Край света – за первым углом» (1976), «Выходя на дорогу, душа оглянулась» (1978), «Отпущу свою душу на волю» (1981), «Русский узел» (1983), «Ни рано ни поздно» (1985), «Душа верна неведомым пределам» (1986).

В отличие от таких поэтов, как Е. Евтушенко и А. Вознесенский Юрий Кузнецов не был широко известен во внелитературных кругах. Но в литературных кругах он стал чрезвычайно популярным автором. Фабула, интрига советской поэзии семидесятых годов проходит под знаком Юрия Кузнецова. О творчестве Кузнецова спорят литературные критики, оно становится предметом обсуждения в «Литературной газете», в альманахах «Поэзия» и «День поэзии». Странные, таинственные, полные сюрреалистических образов, малопонятных аллегорий, неясных намеков, стихи поэта привлекают читателей. Интерес к Ю. Кузнецову подогревается в связи с его многочисленными скандальными заявлениями: эпатируя советскую литературную публику, поэт негативно и резко высказывается о К. Симонове, Э. Багрицком, Б. Пастернаке, А. Блоке, А. Ахматовой, о «женской поэзии» вообще, наконец, о самом Александре Сергеевиче Пушкине. Подобные заявления были частью стратегии Ю. Кузнецова. Однако творчество Юрия Кузнецова привлекало не только любителей литературных скандалов. Его высоко оценивали многие тонкие знатоки поэзии. Даже такой бесконечно далекий от эстетики и мировоззрения Ю. Кузнецова автор, как Давид Самойлов, уважительно отозвался в своем дневнике о его таланте.

Поэзия Юрия Кузнецова явно пошла вразрез с семидесятыми годами – с расслабленно-ленивой, сонной, самодовольно-викторианской «эпохой застоя». И тем самым оказалась необходима ей.

С высоты прошедшего тридцатилетия осознаешь, насколько метафизически вольготными были те времена для самосознания личности, воспитанной в уютной зыбке советского гуманизма. Личность пребывала в тепличных условиях, была надежно ограждена мощным государством от антигуманистических бурь и ураганов. За пределами теплого кокона время от времени происходили исламские революции и полпотовские художества, но они воспринимались как нечто абсолютно постороннее, не имеющее никакого отношения к привычной жизни. В границах советской культурно-исторической ситуации эпохи конца шестидесятых-начала семидесятых все действовавшие на авансцене силы – работали на гуманизм и рационализм.

Власть была озабочена самосохранением и, пожалуй, ничем иным более. Сложился своеобразный «общественный договор»: советское государство защищало гражданина; при этом от гражданина требовалось только, чтобы он ничем не тревожил, не беспокоил государство. Власть и личность как бы обеспечивали друг другу безопасность. Всё иррациональное, мистическое, непредсказуемое – очень тревожило советских идеологов и не приветствовалось ими (мягко говоря). Слово «иррационализм» становилось чёрной меткой для деятелей культуры (и законным поводом, скажем, для невыпуска книги или для невыхода фильма), а формулировка «мистические настроения» почти непременно предполагала санкции того или иного рода. Советская система сама была наделена мистикой, восходящей к сталинским временам, но к семидесятым годам эта мистика совершенно выветрилась и пугала государственных идеологов даже в ещё большей степени, чем любая другая мистика. В сухом остатке советской идеологии оказались «заветы эпохи Просвещения»: гуманизм, рационализм, атеизм, детерминизм, приоритетность этического подхода. Представители противоположной стороны – диссиденты – в основном, придерживались тезиса «советская система препятствует свободе личности» (при широчайшем спектре оттенков данного тезиса). Они критиковали советскую систему с тех же самых позиций гуманизма, рационализма и детерминизма – между советской системой и диссидентами развернулось соревнование за духовное наследство Просвещения. И уж абсолютный апофеоз гуманизма развернулся в мировоззрении «интеллигенции серединного пути», формально находившейся в рамках «советского проекта» и при этом в меру недовольной «советским проектом» – в книгах Юрия Трифонова, в стихах Евгения Евтушенко и Александра Кушнера, в фильмах Эльдара Рязанова…

Идейная система поэзии Юрия Кузнецова по всем пунктам противодействовала вяло-слащавой позднесоветской «духовности».

У всех – благостная «преемственность поколений». У Кузнецова – тектонические разрывы, черные дыры между генерациями, между отцами и детьми.

Везде – разумный, деловитый и аккуратный мирок, собранный из детских кубиков. Споры «физиков» и «лириков». «Может ли мальчик дружить с девочкой»? «Нужна ли на космическом корабле веточка сирени»?… У Кузнецова – тяжелое сползание темных подпочвенных слоев, глухая магма, раскаленная лава. Какие-то геологические , геосинклинальные, отношения между людьми. Человек человеку – скальный пласт.

Время показало, что правота была – за Кузнецовым. Советский гуманизм семидесятых был хорош всем, имея лишь один порок – он делал людей беспомощными. Он породил наивное представление о человеческой природе как о наборе рациональных этических конструкций; согласно этому представлению, всякий индивид мог переделаться в любую сторону в результате волевого воздействия изнутри или извне – аки лысенковская пшеница. Все кинулись переделывать друг друга – не ведая о том, что в большинстве функций человек не подлежит переделке, потому что наполовину является механизмом, управляемым силовыми полями Мифа. Следует добавить: рациональный до предела советский человек не имел иммунитета против иррационального, он не ведал о том, что такое – иррациональность. Это стало причиной массовой и катастрофической иррационализации его мышления. Бесхозные мифы набросились на «девственное» сознание советского человека, как змеи на врача Петра, главного героя кузнецовской поэмы «Змеи на маяке».

Надо заметить, Кузнецов – вовсе не идеализирует природное, мифологическое начало.

В поэзии Кузнецова – никакой «музыки сфер». Природа проявляет себя совершенно иными звуками; в первую очередь – свистом или воем, цепенящим сознание, но при этом – вполне механистичным. Возникают перепады давления, воздушные потоки перемещаются с бешеной силой, то и дело пересекая отверстия и пустоты (кузнецовское мироздание дырчато). Ветер завывает в печной трубе – вот и вся музыка природных сил. Присутствие этих сил – по Кузнецову – всегда знаменуется неким порывом – сверхмощным и слепым в своей мощи. Подобный порыв даже нельзя назвать «волевым», ведь воля – в любом случае – предполагает участие разума, а кузнецовская природа – неразумна (точнее – вне-разумна). «Когда песками засыпает деревья и обломки плит, – прости: природа забывает (курсив автора – К.А .), она не знает, что творит». Совокупность всех модусов природного начала для Кузнецова выражена в слове «стихия». Это – любимое слово Кузнецова. «Все розное в мире – едино, но только стихия творит». Стихотворение, кстати, так и называется – «Стихия». «Ее изначальная сила пришла не от мира сего»…

Мифологическая реальность, показываемая Юрием Кузнецовым – не только вне-разумна. Она имеет еще одно свойство: эта реальность – бесконечно повторяема.

Самое типичное действие для миропорядка, описываемого Кузнецовым – это навязчиво-автоматическое движение по кругу. Далеко не случайно в нездешних кузнецовских ландшафтах то и дело возникает призрак трамвая; «справа поле с кругами трамвая» – привычная для таких ландшафтов деталь. Это странновато: кузнецовский мир принципиально антиурбанистичен. Откуда в нем взяться трамваям? И почему – именно трамвай (а не, скажем, автобус)? А вот почему… Трамвай может идти только по проложенным рельсам, у него нет иного пути. Трамвайные маршруты, как правило, являются замкнутыми, кольцевыми. Движение трамвая – превосходная метафора человеческого сознания, пребывающего в силовых полях Мифа.

Для Кузнецова то, что мы называем «природой», в этом плане ничем не отличается от того, что мы зовем «цивилизацией». Природа и цивилизация – близнецы-братья. Они равно невменяемы. Трамвай ходит по кругу? Но точно так же – не думая о контексте и о последствиях собственного движения – ходит «рыбий горбатый плавник» в слепых поисках моря. «Вот засохли на дереве листья – Это корни подрезал плавник». А не подобен ли этому плавнику просвещенный Иванушка, герой знаменитой «Атомной сказки», тот самый, который повстречал Царевну-Лягушку, «вскрыл ей белое царское тело и пустил электрический ток»? И плавник, и Иванушка – реализуют заложенную в них программу, только программа одного – искать море, а программа другого – резать лягушек и развивать технологии .

Собственно говоря, суть Мифа – непрерывная реализация неостановимых бешеных программ, вставленных в природу, в человека – во все сущее. Вставленных кем? Кто – автор этой безумной программистской фабрики? Нет ответа.

Юрия Кузнецова часто упрекали в том, что он выводит и возвеличивает сверхчеловека «а-ля Ницше». Эти упреки были справедливы: протагонист кузнецовской поэзии действительно видел себя исключительной натурой. « – Хочу! – он слово обронил, – посильное поднять, тремя путями этот мир рассечь или обнять».

Вообще-то он не мог быть иным. В кузнецовском мире, в царстве вихрей, лавин и крутящихся шестеренок привычные человечные персонажи были бы абсурдны так же, как рефлексия Пруста в пространстве вестерна. Всякая среда требует адекватных себе форм реакции. Общаться с лавиной – значит спасать себя от лавины. Общаться с вихрем – значит противостоять вихрю и преодолевать его.

Однако есть еще один нюанс. Наличие Героя является непременным условием существования мифологического сюжета. Миф заинтересован в том, чтобы сюжет состоялся, ведь сущность Мифа, заключается в постоянной трансляции себя, то есть – в бесконечном проигрывании ключевых мифологических коллизий. Всякий человек, попавший в мифо-реальность, обречён стать Героем. Миф как бы доращивает «обычного человека» до Героя либо убивает его, если он непригоден для этой роли (а очень часто – одновременно доращивает «обычного человека» до Героя и убивает его).

У Кузнецова есть много иллюстраций на эту тему, например врач Петр из поэмы «Змеи на маяке». Кстати, точно так же Миф склонен доращивать любого стихотворца до Поэта, певца Вселенской Бури и соперника Вселенской Грозы. Кузнецов запросто именовал себя «гением» не потому, что банально задавался, а потому что жил Мифом и в Мифе.

Возникает вопрос: откуда у Юрия Кузнецова появилось подобное мировоззрение, совершенно противоречившее «духу времени»? Можно ли подобрать культурно-исторические аналоги творчеству Кузнецова?

Как это ни парадоксально, Юрий Кузнецов – «европейский поэт». Его творчество восходит к направлению, которое было жестоко оборвано в русской литературе, но чрезвычайно широко развилось в западноевропейских литературах. Назову это направление «мифо-модернизмом».

Модернистское искусство строится на преодолении норм и установок обыденной реальности. В этом Миф – союзник модернизма, ведь он тоже стремится отменить нормы обыденной реальности (для того, чтобы восстановить в своем праве законы пра-реальности). Рано или поздно модернисты наталкиваются на силовое поле национального Мифа, и подключаются к его энергиям. Так формируется своеобразное «модернистское почвенничество».

Октябрьский переворот 1917 года положил предел уверенному развитию мифо-модернизма в России. Идеология большевиков была векторно направлена в «светлое будущее», а мифо-модернизм по своей сути всегда обращен в прошлое, к идеалам «Золотого Века»; для большевиков он являлся однозначно реакционным явлением. В условиях 20 – 30-х годов любые проявления мифо-модернизма расценивались как «контрреволюционные вылазки классовых врагов». После расстрела Николая Клюева и Павла Васильева русский мифо-модернизм прервался на несколько десятилетий. В западноевропейских литературах не было подобного разрыва; все эти литературы прошли через стадию мифо-модернизма в течение первой половины ХХ века; далее последовало освоение мифо-модернистского опыта и включение его в культурную базу.

К слову, Юрий Кузнецов невероятно, фантастически похож на английского (точнее – англоязычного ирландского) поэта первой половины ХХ века Уильяма Батлера Йейтса; собственно говоря, Кузнецов и Йейтс – один и тот же социокультурный тип. Это стало ясно всем – и самому Кузнецову, в конце жизни писавшему «баллады под Йейтса» (такие, как «Отец и сын»), и главному переводчику Йейтса на русский язык – Григорию Кружкову, в свою очередь начавшему переводить Йейтса «под Кузнецова».

…На грани семидесятых и восьмидесятых годов Юрий Кузнецов становится дружен с политикой, а к концу восьмидесятых годов – почти полностью превращается в политического поэта, безоглядно включается в «перестроечные процессы» (действуя при этом не на стороне «западников-демократов», а на стороне «почвенников-патриотов», объединившихся вокруг журнала «Наш современник»; он долгое время возглавлял отдел поэзии в этом журнале).

Само то время активно способствовало политизации поэтов и заставляло их стремительно (и почти всегда во вред себе) политизироваться-поляризоваться. В этом отношении судьба Юрия Кузнецова даже сложилась удачно, фартово; многих хороших советских поэтов перестроечная политизация просто уничтожила, испепелила – это относится как к «демократу» Евгению Евтушенко, так и, скажем, к «патриоту» Валентину Сорокину. Кузнецова она изменила, но не погубила и даже не умалила.

Это случилось потому, что политизация Юрия Кузнецова – не итог слепого натиска веяний извне, а закономерное следствие пребывания поэта в парадигме модернистского Мифа. Поначалу Миф внушал поэту общие представления о бытии и мироздании, о пространстве и времени, диктовал ему определенные мифо-жесты. По мере своего оформления, оплотнения Миф не мог не толкнуть поэта в сторону политического пере-про-живания действительности – тем более что сама действительность второй половины восьмидесятых была неутешительна и способствовала мрачным пророчествам.

Уже в начале восьмидесятых наиболее чуткие люди (к которым, бесспорно, относился и Юрий Кузнецов) стали догадываться о том, что грядут большие перемены, и о том, что они не сулят Советскому Союзу (то есть России) ничего хорошего.

В 1982 году Кузнецов пишет одно из самых лучших своих стихотворений – «Новое небо».

Семь небес никого не спасут

От былой и грядущей печали.

Север. Солнце ни там и ни тут

И не греет косыми лучами.

Дальний брат возвратился домой

И в пустые просторы рыдает.

Он ладони над мертвой землей,

Словно круглое небо, смыкает.

Вот что он говорит в забытьи:

– Мир остался без крова и хлеба.

Где вы, братья и сестры мои?

Я построил вам новое небо.

Вместо рук над моей головой

Вижу звездную млечную сетку.

И роняет на купол живой

Белый голубь зеленую ветку.

Это небо светло и легко,

Этот голубь не знает печали,

Это солнце стоит высоко

И меня заливает лучами.

Это пронзительное стихотворение, как и почти все стихи Кузнецова до 1983 года, построено на живом, многомерном символе . Начиная с 1983 года (со стихотворений «Опора» и «Связь») Кузнецов перейдет к аллегории . Он начнет писать публицистические стихи о самых кровавых и потаенных страницах русской истории, о «ложных святынях» советской современности (таких, как почитание Вечного Огня и Неизвестного Солдата), о европейских философах (в эту книгу не вошёл цикл стихотворений Кузнецова, в котором весьма критично характеризуются Сократ, Паскаль, Спиноза, Кант).

В поэзии Юрия Кузнецова девяностых годов его мир, доселе напряженно державшийся в мощном магнитном поле Мифа, раскалывается на два полюса – на «минус» и «плюс».

С одной стороны – черная безнадежность, обреченность, бездна, оплакивание России…

Жизнь напустит холода и голода,

Не удержит ни серпа, ни молота

Наша угорелая рука.

Мы сойдемся на святом пожарище

Угли покаяния сбирать.

А друзья и бывшие товарищи

Будут наши угли воровать.

(«Тень от тучи родину нашарила…»)

С другой стороны – такие светлые, чистые, воздушные стихи как «Бабочка», «Воспоминание о горах», «Анюта», «Ложе сна», «Пыль солнца земля отряхает…».

Пыль солнца земля отряхает,

И эхо гуляет в лугах.

Мой дух на цветах отдыхает,

На девушках и облаках.

Синеют, алеют, белеют,

И эти смеются, и те.

И легкие бабочки веют

На этой и той высоте.

(«Пыль солнца земля отряхает…»)

В это время образы, пришедшие в поэзию Кузнецова из сочинений Фридриха Ницше, сменяются христианскими реалиями и символами. Юрий Кузнецов из ницшеанца становится христианином – странным, не во всем ортодоксальным, но искренним.

Так откройтесь дыханью куста,

А не шорох страниц.

(«Полюбите живого Христа…»)

Скажу честно: мне ближе Кузнецов ранний, Кузнецов семидесятых годов, нежели Кузнецов поздний – этот одинокий седой богоискатель в выжженной постсоветской пустыне. Но я и Гоголя первого тома «Мертвых душ» предпочту Гоголю второго тома и «Выбранных мест…»; и Лев Толстой «Войны и мира» мне милее сурового Льва Толстого последних десятилетий. Надо уважать эволюцию людей высоких духом, а логика этой эволюции слишком часто ведет от вольного творчества к рискованным метафизически-религиозным исканиям. Весенние соловьиные сады, уютные зелёные затончики «чистого искусства» – не для великанов, не для титанов (вот и Александр Блок сбежал же из своего «соловьиного сада» в метельный Петроград) – их непрестанно тянет в бушующий океан Вечных Вопросов.

Может быть, Юрий Кузнецов – последний значительный русский поэт, который всерьез воспринимал, видел, чувствовал себя великаном и титаном, соравным с Софоклом, Гете, олимпийскими богами. От этого предположения мне становится жутко. Спору нет, постмодернистские малюсенькие пригорки-ручейки, холмики-ложбинки соразмерны нашему времени и удобны всем. А горные вершины – и застят глаз, и опасны. «Горы сровнять – хорошая мысль», как некогда говаривал один малосимпатичный персонаж Достоевского. Пускай нынешние наследники данного персонажа твердят свою нескончаемую погудку: «Кузнецов безвкусен». Во-первых, это – неправда: у Юрия Кузнецова – великолепный вкус. А, во-вторых, «дикость и безвкусица» Монблана лучше, чем «оптимальный вкус» полуметровой дачной насыпи.

Юрий Кузнецов – поэт огромный , и масштабы его дарования воочию видны в очевидном мериле лириков всех времен и народов – в том, что принято именовать «стихами о любви» (а по сути это даже – не всегда «стихи о любви», но всегда «стихи о мужчине и женщине).

Линия русской «любовной аполлонийской поэзии», начатая великим Пушкиным, ныне выродилась в бесконечную «асадовщину» и «щипачевщину». Уже невозможно читать современные «стихи о любви»: куда ни взгляни – везде силуэт Асадова и тень Щипачева.

Но ведь была и другая, параллельная дорога любовной лирики – «дионисийская». Эту дорогу проторили Лермонтов и Тютчев, Блок и Маяковский, Есенин и Цветаева. Любовь не как «гармония двух сердец, эдем и благорастворение воздухов», но любовь как противоборство, страсть, огнь, любовь как звериная неизбежность и бешеная неизбывность – вот что еще может оказаться живо в современной лирике. «Я вас любил так искренне, так нежно» – этому в устах нынешних поэтов ничуть не веришь; но горькое «о, как убийственно мы любим!» еще способно вызвать понимание.

Лирический герой Юрия Кузнецова любит именно что убийственно. Его стихи «о мужчине и женщине» потрясают своим убедительным духом мужественности – притом какой-то природной, вековой, довременной, извечно-воинской, центурионско-скифской мужественности. В этих стихах мужчина и женщина как будто бы явились с разных планет. Мужчина у Кузнецова – всегда Пророк, ураган, поначалу равнодушный к бабьей природе, а потом – разжигающий в себе беспощадную страсть. Женщина же, знамо дело – кукла и жертва.

Что тебе до семейных измен?

Что тебе до разорванных звеньев?

Что тебе до обрушенных стен?

Что тебе до летящих каменьев?

Горный воздух так чист и глубок,

И леса обступают огулом.

Посмотри на бегущий поток,

Он живет своей силой и гулом.

Он поток. Он ломает хребты

И летящих камней не боится.

Он зажмет им орущие рты,

Он обточит им грубые лица.

Он шумит про свое и ничье,

Он уходит в открытое море,

Где купается имя твое

И гуляет душа на просторе.

(«Что тебе до семейных измен…»)

Эти стихи честны , и, может быть, поэтому они останутся в многовековой сокровищнице русской лирики. В том, что они действительно будут в этой сокровищнице, у меня нет сомнений. Любовная лирика Кузнецова сделана из того материала, из которого делается классика – и потому она будет (уже стала) классикой.

Он ленив и тяжел на подъем,

Жизнь пройдет – он ее не заметит.

Но такие идут напролом,

Если бабочка душу зацепит.

Оттого на свечу и летят

Все безумные бабочки лета.

Обгоревшие крылья шуршат

У подножья оплывшего света.

Вот одна, вот вторая летит,

Вот четвертая бабочка ночи.

Через небо дорога шумит,

А любовь все светлей и короче.

Сколько можно так странно глядеть

На огонь, отраженный водою?!

Ты сказала: – Хочу долететь… -

Та свеча оказалась звездою.

Ты летела, во мраке шурша,

За погибелью или спасеньем,

Как ночная земная душа,

Но с небесным диковинным зреньем.

И, упав у какого-то пня,

Ты шуршала крылами все глуше:

– Ночь любви, отомсти за меня,

Ночь любви, погуби его душу…

Он ленив и тяжел на подъем,

Смерть найдет – и его не зацепит.

На тепло он ответит огнем,

Но потери твоей не заметит.

(«Бабочка и звезда»)

Юрий Кузнецов – поэт чрезвычайно узнаваемый . В его поэзии все несет на себе отпечаток авторской индивидуальности – и мифо-герои, и сюжеты, и грандиозные черно-белые пейзажи (Кузнецов – ни в коей мере не колорист, он – мастер формы, линии, графики, офорта), и специфические отрывистые («жестяные») интонации, и патентованные кузнецовские трехстопные анапесты с анафорами и глагольными рифмами. Стихи Кузнецова наделены уникальной просодией, которую возможно узнать с первых двух строк (скажем прямо, это – редкое явление в современной поэзии, почти сплошь вторичной и подражательной).

В раннем стихотворении «Поэт» Юрий Кузнецов написал:

Ночью вытащил я изо лба

Золотую стрелу Аполлона.

Советские критики восприняли это двустишие с недоумением, стали говорить, что «вытащил изо лба» – неграмотно (а как будет грамотно?), закричали: «Этого не может быть – стрелы Аполлона смертоносны, Аполлон не щадит никого». Господа критики все же соврали: Геракл однажды открыто боролся с Аполлоном за дельфийский треножник – и после остался в живых.

Но дело вовсе не в этом, а в том, что Юрий Кузнецов вполне точно показал происхождение своего гения (употреблю это слово не в современном, а в античном значении).

Кого Аполлон обстреливал златыми стрелами? Обычных людей (например, детей Ниобы). Титанов. Наконец, Гигантов. Обычные люди и Титаны – не подходят (по разным причинам), но зато самое то – Гиганты. Исчадья крови Урана, впечатляющие полумужики-полузмеи (кстати, змея – всенепременный признак поэзии Кузнецова, фактический тотем Кузнецова). Истребленные «новыми богами» – но не до последнего корня. Возможно, впоследствии выжившие потомки Гигантов были крещены. У лирического героя Кузнецова – постоянная кровная память Гиганта: «Мать-Вселенную поверну вверх дном», «будешь ты мелководьем брести, по колено сгнивая в пути» (не стану ворошить родовую коллизию сего героя – а она очень показательна и в малейших деталях соответствует античному сюжету с Гигантами).

Отчего бы ему не отправить ее в лоб поэту, талантливому кубанскому парню – в знак дружеского приветствия и как свидетельство избранности, отмеченности?

(Эстафета стрелы: от Аполлона – к Гиганту, затем к его потомку, наконец – к поэту).

Как, при каких обстоятельствах мы бы еще узрели, узнали, опознали самую настоящую, подлинную, аутентичную стрелу Аполлона?

Кирилл Анкудинов

Стихотворения

Деревянный журавль

Тихий край. Невысокое солнце.

За околицей небо и даль.

Столько лет простоял у колодца

В деревянном раздумье журавль.

А живые – над ним пролетали

И прощально кричали вдали.

Он смотрел в журавлиные дали

И ведро волочил до земли.

Но когда почерневшую воду

Тронул лист на немытой заре,

Он рванулся и скрылся из виду

И… зацвел на далекой земле.

Ослепленный алмазною пылью,

Он ветвями на север растет.

Ему рубят широкие крылья

И швыряют в дорожный костер.

А когда журавлиная стая

На родимую землю летит,

Он холодные листья роняет

И колодезным скрипом скрипит.

Отсутствие

Ты придешь, не застанешь меня

И заплачешь, заплачешь.

В подстаканнике чай,

Как звезда, догорая, чадит.

Стул в моем пиджаке

Тебя сзади обнимет за плечи.

А когда ты устанешь,

Он рядом всю ночь просидит.

Этот чай догорит.

На заре ты уйдешь потихоньку.

Станешь ждать, что приду,

Соловьем засвищу у ворот.

Позвонишь.

Стул в моем пиджаке

Подойдет к телефону,

Скажет: – Вышел. Весь вышел.

Не знаю, когда и придет.

* * *

Все сошлось в этой жизни и стихло.

Я по комнате кончил ходить.

Упираясь в морозные стекла,

Стал крикливую кровь холодить.

Я вчера в этом доме смеялся,

Кликнул друга, подругу привез.

И на радостях плакать пытался,

Но судьбы не хватило для слез.

Так стоял в этом смолкнувшем доме.

И на божий протаяли свет

Отпечатки воздетых ладоней

И от губ западающий след.

Я рванусь на восток и на запад,

Буду взглядом подругу искать.

Но останутся пальцы царапать,

И останутся губы кричать.

* * *

Звякнет лодка оборванной цепью,

Вспыхнет яблоко в тихом саду,

Вздрогнет сон мой, как старая цапля

В нелюдимо застывшем пруду.

Сколько можно молчать! Может, хватит?

Я хотел бы туда повернуть,

Где стоит твое белое платье,

Как вода по высокую грудь.

Я хвачусь среди замершей ночи

Старой дружбы, сознанья и сил,

И любви, раздувающей ноздри,

У которой бессмертья просил.

С ненавидящей, тяжкой любовью

Я гляжу, обернувшись назад.

Защищаешься слабой ладонью:

– Не целуй. Мои губы болят.

Что ж, прощай! Мы в толпе затерялись.

Снилось мне, только сны не сбылись.

Телефоны мои надорвались,

Почтальоны вчистую спились.

Я вчера пил весь день за здоровье,

За румяные щеки любви.

На кого опустились в дороге

Перелетные руки твои?

Что за жизнь – не пойму и не знаю.

И гадаю, что будет потом.

Где ты, господи!.. Я погибаю

Над ее пожелтевшим письмом.

* * *

Ниоткуда, как шорох мышиный,

Я заскребся в родимом краю.

Я счастливый, как пыль за машиной,

И небритый, как русский в раю.

– Где ты был? – она тихо подсядет,

Осторожную руку склоня.

Но рука, перед тем как погладить,

Задрожит, не узнает меня.

Кольцо

Вспомни старый трамвай! Среди лязга и пыли

Он летел по кольцу – колесо в колесо.

Ты сходил, он сходил, вы куда-то сходили,

Вы трамвайной судьбы размыкали кольцо.

Вы клубились по жизни, теряя друг друга,

Рты и души кривила вам ярость борьбы.

Но остался один, не сорвавшийся с круга,

Не постигший разогнутых линий судьбы.

Каждый день, каждый час вы сменяли друг

Вот твоя остановка. Приехал, вставай!

Показалось, что не было жизни вне круга,

Человеку, водившему этот трамвай.

Показалось, что в мире всегда он пребудет,

Этот замкнутый круг, этот бег без конца.

Но трамвай изломался, стал пылью. А люди

И не знали о том человеке кольца.

Между тем говорили, что каждое утро

Где-то в городе кружится некий старик.

Остановится, пальцем поманит – как будто

Что-то хочет сказать, изо рта только скрип.

И нелепым волчком он упал среди улиц,

Притворился ли мертвым иль кончил свой век?

Но его башмаки на ногах шевельнулись,

Поднялись и продолжили прерванный бег.

Башмаки! В эту чушь ни один не поверил.

Самый храбрый слегка изменился в лице.

Башмаки? Подтащил башмаки и примерил

И пошел против воли метаться в кольце.

Ты кричала, любовь! Он тебя не услышал.

Неизменному другу не подал руки.

Растворился, исчез, но из круга не вышел.

И продолжили дьявольский бег башмаки.

Очки Заксенгаузена

В бывшем лагере смерти лежит и поныне

Облетевшая груда безлицых очков.

Это память слепых, некрасивых, невинных,

Сбитых в кучу людей, это зренье веков!

Где они, как миры в пустоте, с номерами,

Пред сожжением снявшие молча пенсне?

Говорят, что вернулся один за очками -

Через годы!

Вам так повезет лишь во сне.

Он нашел свою вещь в той слезящейся груде,

Непохожий на всех – человек или миф.

Вы встречали его, симпатичные люди?

Он глядит не мигая, как будто сквозь мир.

Он на солнце глядит из провала ночного.

– Ты ослепнешь, старик! -

Но ему все равно.

Это солнце на небе – простое пятно

Для души, столько горя вобравшей земного.

Дай вам бог, чтобы так никогда не пришлось

Сумасшедшим бродить среди солнечных улиц.

Буква? Женщина? Истина?..

Смотрит не щурясь.

То, что вас ослепляет, он видит насквозь.

Атомная сказка

Эту сказку счастливую слышал

Я уже на теперешний лад,

Как Иванушка во поле вышел

И стрелу запустил наугад.

Он пошел в направленье полета

По сребристому следу судьбы.

И попал он к лягушке в болото,

За три моря от отчей избы.

– Пригодится на правое дело! -

Положил он лягушку в платок.

Вскрыл ей белое царское тело

И пустил электрический ток.

В долгих муках она умирала,

В каждой жилке стучали века.

И улыбка познанья играла

На счастливом лице дурака.

Грибы

Когда встает природа на дыбы,

Чт€о цифры и железо человека!

Ломают грозно сонные грибы

Асфальт непроницаемого века.

А ты спешишь, навеки невозможный

Для мирной осмотрительной судьбы.

Остановись – и сквозь твои подошвы

Начнут буграми рвать тебя грибы.

Но ты не остановишься уже!

Лишь иногда в какую-то минуту

Ты поразишься – тяжести в душе,

Как та сопротивляется чему-то.

Снег

Зимний час. Приглушенные гулы.

Снег идет сквозь людей и сквозь снег.

Облепляет ночные фигуры,

Замедляет наш яростный бег.

Друг у друга не просим участья

В этой жизни опасной, земной.

Для старинного смертного счастья

Милый друг возвратится домой.

Долго пальцы его ледяные

Будут ключ запропавший искать.

Дверь откроют навстречу родные,

Молча снег он начнет отряхать.

Будет долго топтаться пред светом.

Будут ждать терпеливо его.

Обнажится под тающим снегом

Пустота – никого! Ничего!

Змеиные травы

Мчался поезд обычного класса,

Вез мечты и проклятья земли.

Между тем впереди через насыпь

Серебристые змеи ползли.

Людям снилась их жизнь неуклонно,

Снился город, бумаги в пыли.

Но колеса всего эшелона

На змеиные спины сошли.

Все сильней пассажиров шатало,

Только змеи со свистом ползли.

Незнакомая местность предстала,

И змеиные травы пошли.

Канул поезд в пустое пространство,

И из вас никому невдомек,

Если вдруг среди мысли раздастся

Неизвестно откуда – гудок.

* * *

Закрой себя руками: ненавижу!

Вот Бог, а вот Россия. Уходи!

Три дня прошло. Я ничего не слышу

И ничего не вижу впереди.

Зачем? Кого пытался удержать?

Как будто душу прищемило дверью.

Прислала почту – ничему не верю!

Собакам брошу письма – растерзать!

Я кину дом и молодость сгублю,

Пойду один по родине шататься.

Я вырву губы, чтоб всю жизнь смеяться

Над тем, что говорил тебе: люблю.

Три дня, три года, тридцать лет судьбы

Когда-нибудь сотрут чужое имя.

Дыханий наших встретятся клубы -

И молния ударит между ними!

Урод

Женщина, о чем мы говорили!

Заказали скверное вино.

И прижались в этом зимнем мире

Так, что место заняли одно.

Только шли минуты год за годом,

И с одра морщинистым уродом

Встал, как лишний, след от наших тел.

Нацепил пальто и хлопнул дверью,

И открылся перед ним простор.

Род людской, наверно, будет верить,

Что его количество растет.

Ветер

Кого ты ждешь?.. За окнами темно,

Любить случайно женщине дано.

Ты первому, кто в дом войдет к тебе,

Принадлежать решила, как судьбе.

Который день душа ждала ответа.

Но дверь открылась от порыва ветра.

Ты женщина – а это ветер вольности…

Рассеянный в печали и любви,

Одной рукой он гладил твои волосы,

Другой – топил на море корабли.

Любовь

Он вошел – старый дом словно ожил.

Ты сидела – рванулась не ты:

Проступили такие черты,

Что лицо на лицо не похоже.

Он еще не забрал, но уже

Ты его поняла по движенью.

То душа прикоснулась к душе,

То звезда зацепилась о землю.

Мужчина и женщина

Ни тонким платком, ни лицом не заметна,

Жила она. (Души такие просты.)

Но слезы текли, как от сильного ветра…

Мужчина ей встретился – ты!

«Не плачь!» Покорилась тебе. Вы стояли:

Ты гладил, она до конца

Прижалась к рукам, что так нежно стирали…

О, если бы слезы с лица!

Ты выдержал верно упорный характер,

Всю стер – только платья висят.

И хочешь лицо дорогое погладить -

По воздуху руки скользят.

Осенний космос

Старинная осень, твой стих изжит,

Твоя сторона пуста.

Ночами под деревом воздух визжит

От падающего листа.

И ветер, донесший раскат зимы,

Все стекла задул в селе.

Деревья тряхнуло вон из земли,

А листья – назад, к земле.

Не воздух, не поле, не голый лес,

А бездны меж нас прошли.

Горит под ногами лазурь небес -

Так мы далеки от земли.

Но тише, подруга моя! Жена!

Минута раздумья есть.

То дождь пошел, то почти тишина…

Такого не перенесть.

Все было прямым, прямым.

Шел дождь прямой, шел дождь прямой,

Внезапно он стал косым.

Все стало косым под косым дождем:

Забор, горизонт, холмы,

И дом, потемневший мгновенно дом,

И мы перед ним, и мы!

Ночь

Ночь!.. Опасайся мыслей

С песьими головами.

В душе горят, не мигая,

Зеленые лица сов.

И тело стоит отдельно -

Не прикоснись руками,

Когда идет по восьмерке

Стрела мировых часов.

Глухие ночные звуки

Из жизни стирают память.

Что различить ты хочешь?

Звук? Уже нет его.

Руки протянешь – воздух

Отхватит тебя с руками.

Бросишь целую гору -

Днем не найдешь ничего.

Днем здесь была долина.

Сейчас без следа и знака.

Лес, существа ночные,

Деревья молчат, скрипя.

Что уловить ты хочешь?

Спичку зажги – из мрака

Все чудовища мира

Ринутся на тебя.

Я знаю, что среди мыслей

Такие вдруг выпадали,

Мне лучше б не видеть света

И жизни вовек не знать!

Четыреста карабинов

В своих пирамидах спали.

Один карабин не выдержал,

Забился и стал стрелять.

Сотни птиц

В зимнем воздухе птицы сердиты,

То взлетают, то падают ниц.

Очертанья деревьев размыты

От насевших здесь сотнями птиц.

Суетятся, кричат – кто их дразнит?

День слоится в прозрачной тени.

На равнине внезапно погаснет

Зимний куст – это снова они.

Пеленою полнеба закроют,

Пронесутся, сожмутся пятном.

И тревожат, и дух беспокоят.

Что за тень?.. Человек за окном.

Человека усеяли птицы,

Шевелятся, лица не видать.

Подойдешь – человек разлетится,

Отойдешь – соберется опять.

* * *

Не сжалится идущий день над нами,

Пройдет, не оставляя ничего:

Ни мысли, раздражающей его,

Ни облаков с огнями и громами.

Не говори, что к дереву и птице

В посмертное ты перейдешь родство.

Не лги себе! – Не будет ничего,

Ничто твое уже не повторится.

Когда-нибудь и солнце, затухая,

Мелькнет последней искрой – и навек.

А в сердце… в сердце жалоба глухая,

И человека ищет человек.

Отцу

Что на могиле мне твоей сказать?

Что не имел ты права умирать?

Оставил нас одних на целом свете.

Взгляни на мать – она сплошной рубец.

Такая рана видит даже ветер!

На эту боль нет старости, отец.

На вдовьем ложе памятью скорбя,

Она детей просила у тебя.

Подобно вспышкам на далеких тучах,

Дарила миру призраков летучих -

Сестер и братьев, выросших в мозгу…

Кому об этом рассказать смогу?

Мне у могилы не просить участья.

Чего мне ждать?..

Летит за годом год.

– Отец! – кричу. – Ты не принес нам

Счастья!.. -

Мать в ужасе мне закрывает рот.

Поэт

Спор держу ли в родимом краю,

С верной женщиной жизнь вспоминаю

Или думаю думу свою -

Слышу свист, а откуда – не знаю.

Соловей ли разбойник свистит,

Щель меж звезд иль продрогший бродяга?

На столе у меня шелестит,

Поднимается дыбом бумага.

Одинокий в столетье родном,

Я зову в собеседники время.

Свист свистит все сильней за окном -

Вот уж буря ломает деревья.

И с тех пор я не помню себя:

Это он, это дух с небосклона!

Ночью вытащил я изо лба

Золотую стрелу Аполлона.

* * *

И снился мне кондовый сон России,

Что мы живем на острове одни.

Души иной не занесут стихии,

Однообразно пролетают дни.

Качнет потомок буйной головою,

Подымет очи – дерево растет!

Чтоб не мешало, выдернет с горою,

За море кинет – и опять уснет.

Горные камни

В горной впадине речка ревела,

Мощный корень камнями дробя.

Но зеленое дерево въело

Перекатные камни в себя.

И, мучительно принятых в тело,

Вознесло над иссохшей землей.

Как детей безобразных, одело

Терпеливой плакучей корой.

Раскаленный на солнце жестоком,

Камень тело корявое рвал.

Стукнул дятел в кремень ненароком,

Искру высек и где-то пропал…

Что там дышит, и просит ответа,

И от боли кричит в забытьи?!

Это камни скрежещут от ветра,

Это, дерево, камни твои.

* * *

Из земли в час вечерний, тревожный

Вырос рыбий горбатый плавник.

Только нету здесь моря! Как можно!

Вот опять в двух шагах он возник.

Вот исчез. Снова вышел со свистом.

– Ищет моря, – сказал мне старик.

Вот засохли на дереве листья -

Это корни подрезал плавник.

* * *

Завижу ли облако в небе высоком,

Примечу ли дерево в поле широком -

Одно уплывает, одно засыхает…

А ветер гудит и тоску нагоняет.

Что вечного нету – что чистого нету.

Пошел я шататься по белому свету.

Но русскому сердцу везде одиноко…

И поле широко, и небо высоко.

* * *

Когда я не плачу, когда не рыдаю,

Мне кажется – я наяву умираю.

Долины не вижу, былины не слышу,

И червь, что давно в моем сердце скрывался,

Залетному ворону братом назвался.

А ворон мне вырвал глаза со слезами.

Но червь провалился сквозь камень безвестный,

Но ворон разбился о купол небесный.

А больше ко мне не укажет следа

Никто… никогда…

* * *

Когда песками засыпает

Деревья и обломки плит, -

Прости: природа забывает ,

Она не знает, что творит.

На полпути почуяв пропасть

И дорожа последним днем,

Прости грядущего жестокость:

Оно придет, а мы умрем.

Поющая половица

Среди пыли, в рассохшемся доме

Одинокий хозяин живет.

Раздраженно скрипят половицы,

А одна половица поет.

Гром ударит ли с грозного неба,

Или легкая мышь прошмыгнет, -

Раздраженно скрипят половицы,

А одна половица поет.

Но когда молодую подругу

Проносил в сокровенную тьму,

Он прошел по одной половице,

И весь путь она пела ему.

* * *

Я в поколенье друга не нашел,

И годы не восполнили утраты.

Забытое письмо вчера прочел

Без адреса, без подписи и даты.

Поклонная и мягкая строка

Далекое сиянье излучала.

Его писала женская рука -

Кому, кому она принадлежала?

Она просила участи моей -

Порыв последний зрелости бездомной.

А я не знаю, чем ответил ей,

Я все забыл, я ничего не помню.

Их много было, светлых и пустых,

И все они моей любви искали.

Я вспомнил современников своих -

Их спутниц… Нет, они так не писали.

Такой души на свете больше нет.

Забытую за поколеньем новым,

Никто не вырвал имени на свет

Ни верностью, ни мужеством, ни словом.

Елена

Ты кто, Елена?.. Стар и млад

Из-за тебя в огне.

Пускай цари повременят,

Ты вспомни обо мне.

Гомер, слепой певец богов,

Донес из пустоты

Вздох потрясенных стариков,

Но не твои черты.

Оставил славы блеск и гром,

И больше ничего.

Я угадал мужским чутьем

Смущение его.

В туманном юношеском сне

Из этой пустоты

Являлась женщина ко мне…

Елена! Это ты!

Хотя свой призрачный успех

Ни в ком признать не мог,

Тебя я чувствовал во всех,

Как славу и подвох.

Когда другая за мечты

Меня сожгла любя,

Ты приняла ее черты -

Я потерял тебя.

Макбет

Куда вы, леди? – страсть моя,

Бредущая впотьмах

С душой высокой, как змея

У коршуна в когтях.

Упорной страсти замкнут круг

Шотландскими холмами.

Объяты тени ваших рук

Огнями и громами.

С них каплет кровь – кольцо в крови!

И поздними слезами

Я плачу и молю любви

Над этими руками.





За то, что вам в огне пылать

На том и этом свете,

Позвольте мне поцеловать

Вам эти руки, леди.



Возвращение



Шел отец, шел отец невредим

Через минное поле.

Превратился в клубящийся дым -

Ни могилы, ни боли.





Мама, мама, война не вернет…

Не гляди на дорогу.

Столб крутящейся пыли идет

Через поле к порогу.





Словно машет из пыли рука,

Светят очи живые.

Шевелятся открытки на дне сундука -

Фронтовые.





Всякий раз, когда мать его ждет, -

Через поле и пашню

Столб клубящейся пыли бредет,

Одинокий и страшный.



Отец космонавта



Вы не стойте над ним,

вы не стойте над ним, ради Бога!

Вы оставьте его с недопитым стаканом своим.

Он допьет и уйдет, топнет оземь: – Ты кто?

– Я дорога,

Тут монголы промчались -

никто не вернулся живым.





– О, не надо, – он скажет, – не надо

о старой печали!



Не его ли шаги на тебе эту пыль разметали?







На родном пепелище, где угли еще не остыли,

Образ вдовьей печали

возникнет как тень перед ним.

– Я ходил на дорогу, – он скажет, -

а в доме гостили…

– Ни французы, ни немцы -

никто не вернулся живым.





– О, не надо, – он скажет, – не надо.

Есть плата дороже.

Что ты знаешь о сыне, скажи мне о сыне родном.

Ты делила с ним стол и ночей сокровенное ложе…

– Он пошел поперек, ничего я не знаю о нем.





Где же сына искать, ты ответь ему, Спасская

башня!

О медлительный звон!

О торжественно-дивный язык!

На великой Руси были, были сыны бесшабашней,

Были, были отцы безутешней, чем этот старик.





Этот скорбный старик

не к стене ли Кремля обратился,

Где начертано имя пропавшего сына огнем:

– Ты скажи, неужели он в этих стенах

заблудился?

– Он пошел поперек, ничего я не знаю о нем.





Где же сына искать, где искать, ты ответь

ему, небо!

Провались, но ответь, но ответь ему, свод

голубой, -

И звезда, под которой мы страждем любови

и хлеба,

Да, звезда, под которой проходит

и смерть и любовь!





– О, не надо, – он скажет, -

не надо о смерти постылой!

Что ты знаешь о сыне, скажи мне о сыне родном.

Ты светила ему, ты ему с колыбели светила…

– Он прошел сквозь меня, ничего я не знаю

о нем.



Баллада об ушедшем



Среди стен бесконечной страны

Заблудились четыре стены.

А среди четырех заблудился

Тот, который ушедшим родился.





Он лежал и глядел на обои,

Вспоминая лицо дорогое.

И потеки минувших дождей

На стене превратились в людей.





Человек в человеке толпится,

За стеною стена шевелится.

– Дорогое лицо, отпусти!

Дай познать роковые пути.





Невозможные стены и дали

Не такой головой пробивали… -

Так сказал и во тьме растворился

Тот, который ушедшим родился.





Он пошел по глухим пропастям,

Только стены бегут по пятам,

Только ветер свистит сумасшедший:

– Не споткнись о песчинку, ушедший!



* * *



Надоело качаться листку

Над бегущей водою.

Полетел и развеял тоску…

Что же будет со мною?





То еще золотой промелькнет,

То еще золотая.

И спросил я: – Куда вас несет?

– До последнего края.



* * *



Ночь уходит. Равнина пуста

От заветной звезды до куста.





Рассекает пустыни и выси

Серебристая трещина мысли.





В зернах камня, в слоистой слюде

Я иду, как пешком по воде.





А наружного дерева свод

То зеленым, то белым плывет.





Как в луче распыленного света,

В человеке роится планета.





И ему в бесконечной судьбе

Путь открыт в никуда и к себе.



Гимнастерка



Солдат оставил тишине

Жену и малого ребенка

И отличился на войне…

Как известила похоронка.





Зачем напрасные слова

И утешение пустое?

Она вдова, она вдова…

Отдайте женщине земное!





И командиры на войне

Такие письма получали:

«Хоть что-нибудь верните мне…»

И гимнастерку ей прислали.





Она вдыхала дым живой,

К угрюмым складкам прижималась,

Она опять была женой.

Как часто это повторялось!





Годами снился этот дым,

Она дышала этим дымом -

И ядовитым, и родным,

Уже почти неуловимым.





…Хозяйка новая вошла.

Пока старуха вспоминала,

Углы от пыли обмела

И – гимнастерку постирала.



Четыреста



Четыре года моросил,

Слезил окно свинец.

И сын у матери спросил:

– Скажи, где мой отец?





– Пойди на запад и восток,

Увидишь, дуб стоит.

Спроси осиновый листок,

Что на дубу дрожит.





И сын на запад и восток

Послушно пошагал.

Спросил осиновый листок,

Что на дубу дрожал.





Но тот осиновый листок

Сильней затрепетал.

– Твой путь далек, твой путь далек, -

Чуть слышно прошептал.





– Иди, куда глаза глядят,

Куда несет порыв.

– Мои глаза давно летят

На Керченский пролив.





И подхватил его порыв

До керченских огней.

Упала тень через пролив,

И он пошел по ней.





Но прежде, чем на синеву

Опасную шагнуть,

Спросил народную молву:

– Скажи, далек ли путь?





– Ты слишком юн, а я стара,

Господь тебя спаси.

В Крыму стоит Сапун-гора,

Ты у нее спроси.





Весна ночной миндаль зажгла,

Суля душе звезду,

Девице – страсть и зеркала,

А юноше – судьбу.





Полна долина под горой

Слезами и костьми.

Полна долина под горой

Цветами и детьми.





Сбирают в чашечках свинец

Рои гремучих пчел.

И крикнул сын: – Где мой отец?

Я зреть его пришел.





Гора промолвила в ответ,

От старости кряхтя:

– На полчаса и тридцать лет

Ты опоздал, дитя.





Махни направо рукавом,

Коли таишь печаль.

Махни налево рукавом,

Коли себя не жаль.





По праву сторону махнул

Он белым рукавом.

Из вышины огонь дохнул

И грянул белый гром.





По леву сторону махнул

Он черным рукавом.

Из глубины огонь дохнул

И грянул черный гром.





И опоясалась гора

Ногтями – семь цепей.

Дохнуло хриплое «ура»,

Как огнь из-под ногтей.





За первой цепью смерть идет,

И за второю – смерть,

За третьей цепью смерть идет,

И за четвертой – смерть.





За пятой цепью смерть идет,

И за шестою – смерть,

А за седьмой – отец идет,

Сожжен огнем на треть.





Гора бугрится через лик,

Глаза слезит свинец.

Из-под ногтей дымится крик:

– Я здесь, я здесь, отец!





Гора промолвила в ответ,

От старости свистя:

– За полчаса и тридцать лет

Ты был не здесь, дитя.





Через военное кольцо

Повозка слез прошла,

Но потеряла колесо

У крымского села.





Во мгле четыреста солдат

Лежат – лицо в лицо.

И где-то тридцать лет подряд

Блуждает колесо.





В одной зажатые горсти

Лежат – ничто и все.

Объяла вечность их пути,

Как спицы колесо.





Не дуб ли н€а поле сронил

Листок свой золотой,

Сын буйну голову склонил

Над памятной плитой.





На эту общую плиту

Сошел беззвездный день,

На эту общую плиту

Сыновья пала тень.





И сын простер косую длань,

Подобную лучу.

И сын сказал отцу: – Восстань!

Я зреть тебя хочу…





Остановились на лету

Хребты и облака.

И с шумом сдвинула плиту

Отцовская рука.





Но сын не слышал ничего,

Стоял как в сумрак день.

Отец нащупал тень его -

Отяжелела тень.





В земле раздался гул и стук

Судеб, которых нет.

За тень схватились сотни рук

И выползли на свет.





А тот, кто был без рук и ног,

Зубами впился в тень.

Повеял вечный холодок

На синий божий день.





Шатало сына взад-вперед,

Он тень свою волок.

– Далек ли путь? – пытал народ.

Он отвечал: – Далек.





Он вел четыреста солдат

До милого крыльца.





Он вел четыреста солдат

И среди них отца.





– Ты с чем пришел? – спросила мать.

А он ей говорит:

– Иди хозяина встречать,

Он под окном стоит.





И встала верная жена

У тени на краю.

– Кто там? – промолвила она. -

Темно. Не узнаю…





– Кто там? – твердит доныне мать,

А сын ей говорит:

– Иди хозяина встречать,

Он под окном стоит…





– Россия-мать, Россия-мать, -

Доныне сын твердит, -

Иди хозяина встречать,

Он под окном стоит.








Лень отдаю искусству и равнине,

Пыль от подошв – живущим на чужбине,

Дырявые карманы – звездной тьме,

А совесть – полотенцу и тюрьме.

Да возымеет сказанное силу

В тени от облака…



Золотая гора



Не мята пахла под горой

И не роса легла,

Приснился родине герой.

Душа его спала.





Когда душа в семнадцать лет

Проснулась на заре,

То принесла ему извет

О золотой горе:





– На той горе небесный дом

И мастера живут.

Они пируют за столом,

Они тебя зовут.





Давно он этого желал -

И кинулся, как зверь.

– Иду! – он весело сказал.

– Куда? – спросила дверь. -





Не оставляй очаг и стол.

Не уходи отсель,

Куда незримо ты вошел,

Не открывая дверь.





За мною скорбь, любовь и смерть,

И мира не обнять.

Не воздыми руки на дверь,

Не оттолкни, как мать.





– Иду! – сказал он вопреки

И к выходу шагнул.

Не поднял он своей руки,

Ногою оттолкнул.





Косым лучом насквозь прошел

Простор и пустоту.

В тени от облака нашел

Тяжелую плиту.





Холодный мох с плиты соскреб,

С морщин седых стихов:

«Направо смерть, налево скорбь,

А супротив любовь».





– Хочу! – он слово обронил. -

Посильное поднять,

Тремя путями этот мир

Рассечь или обнять.





Стопа направо повела,

И шел он триста дней.

Река забвения легла,

Он вдоль пошел по ней.





Река без тени и следа,

Без брода и мостов -

Не отражала никогда

Небес и облаков.





И червяка он повстречал

И наступил ногой.

– Куда ползешь? – Тот отвечал:

– Я червь могильный твой.





На счастье взял он червяка

И пронизал крючком.

Закинул. Мертвая река

Ударила ключом.





И леса взвизгнула в ответ

От тяги непростой.

Но он извлек на этот свет,

Увы, крючок пустой.





Не Сатана сорвал ли злость?

В руке крючок стальной

Зашевелился и пополз

И скрылся под землей.





Он у реки хотел спросить,

Кого он встретит впредь.

Но та успела позабыть

И жизнь его, и смерть.





Он вспять пошел и мох соскреб

С морщин седых стихов

И прочитал: «Налево скорбь,

А супротив любовь».





Стопа налево повела,

И шел шестьсот он дней.

Долина скорби пролегла,

Он вширь пошел по ней.





Сухой старик пред ним возник,

Согбенный, как вопрос.

– Чего хватился ты, старик,

Поведай, что стряслось?





– Когда-то был мой дух высок

И страстью одержим.





Мне хлеба кинули кусок -

Нагнулся я за ним.





Мое лицо не знает звезд,

Конца и цели – путь.

Мой человеческий вопрос

Тебе не разогнуть.





А на пути уже блистал

Великий океан,

Где сахар с берега бросал

Кусками мальчуган.





И вопросил он, подойдя,

От брызг и соли пьян:

– Ты что здесь делаешь, дитя?

– Меняю океан.





Безмерный подвиг или труд

Прости ему, Отец,

Пока души не изведут

Сомненья и свинец.





Дай мысли – дрожь, павлину – хвост,

А совершенству – путь…

Он повстречал повозку слез -

И не успел свернуть.





И намоталась тень его

На спицы колеса.

И тень рвануло от него,

А небо – от лица.





Поволокло за колесом

По стороне чужой.

И изменился он лицом,

И восскорбел душой.





На повороте роковом

Далекого пути

Отсек он тень свою ножом:

– О, верная, прости!





Он тенью заплатил за скорбь

Детей и стариков.

Подался вспять и мох соскреб:

«А супротив любовь».





Но усомнился он душой

И руку опустил

На славы камень межевой

И с места своротил.





Открылся чистым небесам

Тугой клубок червей.

И не поверил он глазам

И дерзости своей.





Из-под земли раздался вздох:

– Иди, куда идешь.

Я сам запутал свой клубок,

И ты его не трожь.





Ты всюду есть, а я нигде,

Но мы в одном кольце.

Ты отражен в любой воде,

А я – в твоем лице.





Душа без имени скорбит.

Мне холодно. Накрой. -

Он молвил: – Небом я накрыт,

А ты моей стопой.





Дней девятьсот стопа вела,

Пыль супротив он мел.

Глухая ночь на мир легла.

Он наугад пошел.





Так ходит запад на восток,

И путь необратим.

От мысли он огонь возжег.

Возникла тень пред ним.





– Ты что здесь делаешь? – Люблю. -

И села у огня.

– Скажи, любовь, в каком краю

Застигла ночь меня?





– На полпути к большой горе,

Где плачут и поют.

На полпути к большой горе,

Но там тебя не ждут.





В тумане дрогнувшей стопе

Опоры не найти.

Закружат голову тебе

Окольные пути.





– Иду! – он весело сказал

И напролом пошел.

Открылась даль его глазам -

Он на гору взошел.





Не подвела его стопа,

Летучая, как дым.

Непосвященная толпа

Восстала перед ним.





Толклись различно у ворот

Певцы своей узды,





И шифровальщики пустот,

И общих мест дрозды.





Мелькнул в толпе воздушный Блок,

Что Русь назвал женой

И лучше выдумать не мог

В раздумье над страной.





Незримый сторож ограждал

Странноприимный дом.

Непосвященных отражал

То взглядом, то пинком.





Но отступил пред ним старик.

Шла пропасть по пятам.

– Куда? А мы? – раздался крик.

Но он уже был там.





Увы! Навеки занемог

Торжественный глагол.

И дым забвенья заволок

Высокий царский стол.





Где пил Гомер, где пил Софокл,

Где мрачный Дант алкал,

Где Пушкин отхлебнул глоток,

Но больше расплескал.





Он слил в одну из разных чаш

Осадок золотой.

– Ударил поздно звездный час,

Но все-таки он мой!





Он пил в глубокой тишине

За старых мастеров.

Он пил в глубокой тишине

За верную любовь.





Она откликнулась, как медь,

Печальна и нежна:

– Тому, кому не умереть,

Подруга не нужна.





На высоте твой звездный час,

А мой – на глубине.

И глубина еще не раз

Напомнит обо мне.



* * *



Бывает у русского в жизни

Такая минута, когда

Раздумье его об отчизне

Сияет в душе, как звезда.





Ну как мне тогда не заплакать

На каждый зеленый листок!

Душа, ты рванешься на запад,

А сердце пойдет на восток.





Родные черты узнавая,

Иду от Кремлевской стены

К потемкам ливонского края,

К туманам охотской волны.





Прошу у отчизны не хлеба,

А воли и ясного неба.

Идти мне железным путем

И зреть, что случится потом.



* * *



Выходя на дорогу, душа оглянулась:

Пень, иль волк, или Пушкин мелькнул?

Ты успел промотать свою чистую юность,

А на зрелость рукою махнул.





И в дыму от Москвы по Хвалынское море

Загулял ты, как бледная смерть…

Что ты, что ты узнал о родимом просторе,
Наконец ты окликнул меня.





Я глядел на тебя не мигая.

– Ты продрогла… – и выпить велел.

– Я дрожу оттого, что нагая,

Но такую ты видеть хотел.





– Бог с тобой! – и махнул я рукою

На неполную радость свою. -

Ты просила любви и покоя,

Но тебе я свободу даю.





Ничего не сказала на это -

И мгновенно забыла меня.

И ушла по ту сторону света,

Защищаясь рукой от огня.





С той поры за случайной беседой

Вспоминая свой пройденный путь,

Ни любовной, ни ратной победой

Я уже не пытаюсь блеснуть.



Дуб



То ли ворон накликал беду,

То ли ветром ее насквозило,

На могильном холме – во дубу

Поселилась нечистая сила.





Неразъемные кольца ствола

Разорвали пустые разводы.

И нечистый огонь из дупла

Он занял скользящее место

В пространстве, лишенном тепла.

Но тайна прощального жеста,

Мерцая, обратно звала.





Развеять дорожную скуку

Помог ему князь темноты,

Что дергал какую-то куклу,

И кукла махала – и ты…





Годами окно протирала,

Рука уставала мелькать,

Как будто туман разгоняла,

Который нельзя разогнать.



* * *



Ты не стой, гора, на моем пути.

Добру молодцу далеко идти.





Не мешай ногам про себя шагать,

Не мешай рукам про себя махать.





Говорит гора: – Смертный путь един.

До тебя прошел растаковский сын.





Сковырнул меня изо всей ноги,

Отмахнул меня изо всей руки.





– Не мешай, сказал, про себя шагать,

Не мешай, сказал, про себя махать.





Не ищу я путь об одном конце,

А ищу я шар об одном кольце.





Я в него упрусь изо всей ноги.

За кольцо схвачусь изо всей руки.





Мать-Вселенную поверну вверх дном,

А потом засну богатырским сном.



Двойник



Только солнце с востока взойдет,

Тут же с запада всходит другое,

Мы выходим из разных ворот,

Каждый тень за собою ведет,

И моя, и твоя – за спиною.





Мы сошлись, как обрыв со стеной,

Как лицо со своим отраженьем,

Как два лезвия бритвы одной,

Как рожденье со смертью самой,

Как великая слава с забвеньем.





Тучи с небом на запад летят -

На восток покачнулись деревья.

Наши тени за нами стоят,

Не сливаясь,

и бездны таят,

А меж нами не движется время.



* * *



Мне снились ноздри! Тысячи ноздрей

Стояли низко над душой моей.





Они затмили солнце и луну.

Что занесло их в нашу сторону?





Иль от лица бежали своего?..

– Мы чуем кровь! Мы чуем кровь его! -





Раздался вопль чужого бытия…

И пролилась на волю кровь моя.



* * *



Ты зачем полюбила поэта

За его золотые слова?

От высокого лунного света

Закружилась твоя голова.





Ты лишилась земли и опоры.

Что за легкая тяга в стопе?

И какие открыло просторы

Твое тело и в нем и в себе?





Он хотел свою думу развеять,

Дорогое стряхнуть забытье.

Он сумел небесами измерить

Свой полет и паденье твое.





Он уже никогда не вернется,

След его заглушила трава.

Ты заплачешь, а он отзовется
купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.


Андрей Платонов и тем более Кэндзабуро Оэ - авторы из круга чтения «советского поэта-почвенника»? Неужто Анатолий Поперечный когда-либо цитировал Вагинова, Феликс Чуев - Кортасара и Борхеса, а Валентин Сорокин изящно вплетал в свои поэмы строки из Малларме?

Если разделить всех поэтов на «поэтов с биографией» и «поэтов без биографии», Юрий Кузнецов, пожалуй, «поэт без биографии». Хотя вехи его жизни вроде бы известны…

Официальная версия

Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 года на Кубани, в семье красного командира-пограничника. Отец Юрия Кузнецова в первые дни войны ушёл на фронт, а семья с матерью переехала в село Александровское Ставропольского края.

Село это пережило фашистскую оккупацию. В 1942 году по удивительной случайности среди советских воинов, освободивших село и спасших семью Кузнецовых от расстрела фашистами, оказался отец поэта. В 1944 году он погиб на поле сражения в Крыму.

Стихи Юрий Кузнецов начал писать рано, первое его стихотворение было написано в двенадцатилетнем возрасте и посвящено кубанскому городку Тихорецку, в котором проживал юный поэт.

В 1960 году Кузнецов покинул Тихорецк и поступил в Краснодарский пединститут на историко-филологический факультет. Проучившись один год и поссорившись с преподавателем, Юрий Кузнецов бросил учёбу.

За подобным шагом в те времена неизбежно следовала служба в армии. Она не замедлила себя ждать. «А в армию пошёл как в неизвестность. Попал в Читу, в ВВС, в связь. Тогда в наземных войсках служили три года. Год прослужил в Чите, потом - Куба, как раз Карибский кризис…» - так сам Кузнецов скажет об этом периоде в автобиографической статье «Бог даёт поэту искру».

После армии Юра Кузнецов девять месяцев проработал литературным сотрудником в отделе культуры краевой молодёжной газеты.

Первый сборник Ю.Кузнецова - «Гроза» - вышел в свет в Краснодаре в 1966 году. В этом же году поэт переехал в Москву и поступил в Литературный институт; окончил его Кузнецов в 1970 году. Бывший руководитель его творческого семинара в Литинституте Сергей Наровчатов помог Кузнецову прописаться в Москве.

Кузнецов устроился на работу в издательство «Современник». Его творческая судьба в это время складывалась неблагополучно - своеобразный стиль поэзии Кузнецова не воспринимался советскими редакторами. Фактически поэт писал в стол.

Юрий Кузнецов дождался: его звезда взошла в 70-е. Кузнецов не был широко известен во внелитературных кругах. Но в литературных кругах он стал чрезвычайно популярным. Ситуация в советской поэзии 70-х годов проходит под знаком Юрия Кузнецова.

О творчестве Кузнецова спорят литературные критики, оно становится предметом обсуждения в «Литературной газете» и других престижных изданиях.

Странные, таинственные, полные сюрреалистических образов, малопонятных аллегорий, неясных намёков стихи поэта привлекают читателей.

Интерес к Ю.Кузнецову подогревается в связи с его многочисленными скандальными заявлениями: эпатируя советскую литературную публику, поэт негативно и резко высказывается о К.Симонове, Э.Багрицком, Б.Пастернаке, А.Блоке, А.Ахматовой, о «женской поэзии» вообще, наконец, о самом Александре Сергеевиче Пушкине.

В ожесточённом идеологическом споре конца 80-х годов между «либералами» и «консерваторами» Кузнецов выбрал сторону последних. Он связал свою судьбу с политическим станом «консерваторов» («патриотов», «почвенников»).

Литературные издания «либеральной направленности» долгое время игнорировали творчество Ю.Кузнецова (и фактически продолжают делать это).

За кулисами

Эту тускловатую «легенду» Юрий Кузнецов методично озвучивал.

Нет, в этой информации нет лжи. Она верна в каждом слове.

Просто Кузнецов охотно высвечивал отдельные факты собственной биографии (например, гибель отца на фронте или пресловутое падение из окна общаги Литинститута) и умело держал в полутени другие.

Знаем ли мы, допустим, что его брат и сестра по отцу (от первого брака) носили далеко не «почвеннические» имена - Владилен и Авиета?..

Вообще Юрий Кузнецов был невероятно скрытным человеком.

Он почти никогда не афишировал того, что читал. В его поэзии обнаруживается огромнейшее количество цитат из литературы (и культуры) всех времён и народов. По большей части эти цитаты ещё не выявлены; хотя некоторые из них были некстати опознаны в советские времена.

Вспоминаю тогдашний скандал: в стихотворении Кузнецова «Горные камни» критики обнаружили цитату из «Такыра» Андрея Платонова и обвинили поэта в плагиате («Он у Платонова украл чинару с горными камнями…»).

Такая же неприятная история произошла со стихотворением «Китобой», где знатоки нашли прямые реминисценции из японского прозаика Кэндзабуро Оэ.

В разоблачительском раже не удосужились задаться простым вопросом…

Андрей Платонов и тем более Кэндзабуро Оэ - это авторы из круга чтения «советского поэта-почвенника 70-х годов»? Неужто Анатолий Поперечный когда-либо цитировал Вагинова, Феликс Чуев - Кортасара и Борхеса, а Валентин Сорокин изящно вплетал в свои поэмы строки из Малларме?

Тогда стоит ли удивляться тому факту, что в середине поэмы Кузнецова «Змеи на маяке» (1977) остроумно переворачивается концовка написанного двумя годами ранее «Осеннего крика ястреба» Иосифа Бродского?

Не верите?

    Через залив тянулся белый снег,
    То там, то сям звенел счастливый смех.
    Подставив руки белые свои,
    Ловило детство снег… Лови, лови,
    Пока не побелеет голова
    И неба не коснётся трын-трава…
    Но шёл отнюдь не снег. Над маяком
    Клубился пух, нажитый стариком.
    Он в воздухе мерцал и на полу,
    А сам старик сидел в пустом углу
    И бормотал сквозь пух: «Они летят».
    - За три часа, - ругнулся лейтенант, -
    Вспорол постель… (и так далее. - К.А.).

Допустим, что Кузнецов умалчивал о знакомстве с поэзией Бродского потому, что в СССР эта поэзия была запрещена. Но Кэндзабуро Оэ с Эмили Дикинсон вроде бы не входили в число запрещённых авторов, да и платоновский «Такыр» печатался свободно…

Почему же Юрий Кузнецов вёл себя как Штирлиц? Отчего он не давал живых сведений о себе, демонстрируя всем свою мертвенную двоякую маску - то бытовую («советский поэт-почвенник от сохи»), то высокомифовую и чуть ли не бальмонтовскую («Поэт, Пророк, Повелитель Стихий»). Что именно Кузнецов хотел скрыть?

Уж безусловно, не «тёмные моменты биографии».

Кстати, таковых и не было: биография Юрия Кузнецова оптимальна по советской мерке (сын погибшего на войне, из простой семьи, русский провинциал; даже фамилия и та «среднетипичная» - такую впору брать марсианину).

В какой-то мере Юрий Поликарпович Кузнецов и был «марсианином». Конечно, не в том смысле, что он прилетел с другой планеты, но в том смысле, что к сфере научно-фантастических сюжетов его личность, пожалуй, имеет отношение.

Гость из будущего

Кажется, что Юрий Кузнецов родился раньше своего времени десятилетий эдак на пять.

Юрий Кузнецов потрясающе, катастрофически не походил на советских людей 60-70-80-х годов (собственно, это он в себе и скрывал, как Штирлиц).

Юрий Кузнецов - человек нашего времени по складу личности.

Наше время не слишком знакомо с Юрием Кузнецовым, с его стихами и с его личностью. Но оно бы его прекрасно поняло.

Наш современник читает Пелевина и фэнтези, играет в компьютерные фэнтезюшки, вбирает свежие новости о ваххабитах и сектантах, смотрит по ТВ сериал «Волкодав», затем переключается на юмориста Задорнова, вещающего о «тайнах древности», интерпретирует все события прошлого и настоящего с точки зрения конспирологии. Жизнь нашего современника - миф, миф и ещё раз миф.

Позднесоветская эпоха была обиталищем непуганых гуманистов-рационалистов.

Советских людей тщательно ограждали от всех несоветских мифов. Советские люди жили в запаянной колбе с вакуумом.

Советские люди не понимали Юрия Кузнецова. Они считали, что этот парень просто выделывается - умничает, манерничает, оригинальничает.

«Змеи под кроватью», «мертвецы в унитазе», «я пил из черепа отца», «пень иль волк или Пушкин мелькнул», «довольно дьявольствовать, Юрий, тень наводить на ясный день»… Александр Щуплов писал, что Кузнецов «пугает выдуманными ужасами впечатлительных продавщиц книжных магазинов», Станислав Рассадин сравнивал Кузнецова с рокерами-металлистами («последний поэт тяжёлого рока»)…

А Юрий Кузнецов не выделывался: просто он осознал, что человек - это не Данко и Павка Корчагин, не окуджавский «бумажный солдат», не галичевский «декабрист» и не беловский Африканыч; человек - это кукла, полумашина, полностью контролируемая, зомбируемая мифами , «многовековым наследием предков».

И сам он, Юрий Поликарпович Кузнецов, - тоже (как и все) лунатически следует по неуклонным магнитным орбитам мифов.

Мифы разрывали этого человека (мифомедиума) на части, сжигали изнутри. А он мог их выплеснуть только через вдохновенно-смутный «избяной сюр».

Ведь он был не Элиотом, не Паундом, не даже «ленинградским филологическим мальчиком», он был всего лишь провинциалом-кубанцем по фамилии Кузнецов.

И он понимал: то, что может быть дозволено богемному хлюсту, никогда не будет дозволено провинциалу по фамилии Кузнецов (не дозволено ни другими, ни самим собой).

Каким нечеловеческим усилием воли он держал, сохранял свою личность!..

Меченый атом

Во времена расцвета творчества Юрия Кузнецова было много хороших поэтов.

Давид Самойлов и Николай Рубцов - замечательные поэты. Сейчас и тот и другой - на золотой полке поэтической классики. Равно как Владимир Соколов, Левитанский, Винокуров, Межиров.

Думаю, что только два поэта той поры ныне не классики - это Иосиф Бродский и Юрий Кузнецов.

Их не поставишь ни на какую полку, потому что они для нас живые.

(Живой человек - всегда странность, неудобство и препятствие.)

Кузнецова можно ставить на какую угодно полку, можно трактовать его на все лады.

Можно осмыслять Кузнецова как запоздавшего представителя европейского мифоавангарда ХХ века, полноправного наследника Йейтса, Элиота, Тракля и Лорки (я, например, понимаю Кузнецова именно так).

А можно, напротив, видеть в нём дубовато-провинциального полубезумного Самоделкина, запутавшегося в мифах (эта версия оскорбительна для памяти Кузнецова, но она имеет некоторые основания).

Ещё одна линия: в последние десятилетия жизни Юрий Кузнецов работал с христианским дискурсом - написал поэмный триптих о Христе, поэму «Сошествие в ад». Можно рассматривать Кузнецова вне литературного поля - как православного вероучителя, пророка. В последнее время эта тенденция набирает силу (лично я отношусь к ней скептически).

Не знаю, как, какими публикациями кузнецовский юбилей будет встречен российской литературной общественностью.

Не сомневаюсь, что будет море юбилейных публикаций в «Литературной России», в «Дне литературы» и в «Нашем современнике»; безусловно, напишет о Кузнецове «Литературная газета».

Но преодолеет ли этот юбилей замкнутые пределы «сугубо патриотических кругов», откликнутся ли на него «либеральные СМИ»? Уделит ли Кузнецову хотя бы пять минут российское телевидение? Будут ли тексты в «Известиях», «Независимой газете», «Культуре», «Коммерсанте»?

И ещё: не пойдут ли антикузнецовские выпады в «патриотических кругах»? Типа «перекормили этим книжным, головным Кузнецовым и совершенно замалчивают сочно-самобытных поэтов Синепупова и Перепетуйкина».

Наконец, как сложится видение Юрия Кузнецова в свете того, что Дмитрий Медведев призвал «развивать современный русский фольклор»?

Кстати, таковой реально существует - не только в смеховом модусе, но и в лирическом и героическом модусах. Ведь современный русский фольклор - это не экспортно-пародийные балалайки-матрёшки-присядки, современный русский фольклор - это мифологическое мышление современных русских людей .

Но ведь Юрий Кузнецов всю жизнь занимался «современным русским фольклором»…

Все трансформации образа Юрия Кузнецова в нынешнем восприятии - важнейшие показатели процессов, происходящих в русской (и российской) социокультуре.

Поэтому Юрий Кузнецов - как «меченый атом».

И при всём том он для меня ещё и душа, личность, живой порыв…

    Брат! Я дверь распахну на рассвете.
    Позабыл ли? Мы были друзья.
    Ты посмотришь на дверь: «Это ветер!»
    Ошибаешься, брат. Это я!


Пыль солнца земля отряхает,
И эхо гуляет в лугах.
Мой дух на цветах отдыхает,
На девушках и облаках.

Синеют, алеют, белеют,
И эти смеются, и те.
И легкие бабочки веют
На этой и той высоте.

(«Пыль солнца земля отряхает…»)

В это время образы, пришедшие в поэзию Кузнецова из сочинений Фридриха Ницше, сменяются христианскими реалиями и символами. Юрий Кузнецов из ницшеанца становится христианином – странным, не во всем ортодоксальным, но искренним.

Так откройтесь дыханью куста,
Содроганью зарниц
И услышите голос Христа,
А не шорох страниц.
(«Полюбите живого Христа…»)

Скажу честно: мне ближе Кузнецов ранний, Кузнецов семидесятых годов, нежели Кузнецов поздний – этот одинокий седой богоискатель в выжженной постсоветской пустыне. Но я и Гоголя первого тома «Мертвых душ» предпочту Гоголю второго тома и «Выбранных мест…»; и Лев Толстой «Войны и мира» мне милее сурового Льва Толстого последних десятилетий. Надо уважать эволюцию людей высоких духом, а логика этой эволюции слишком часто ведет от вольного творчества к рискованным метафизически-религиозным исканиям. Весенние соловьиные сады, уютные зелёные затончики «чистого искусства» – не для великанов, не для титанов (вот и Александр Блок сбежал же из своего «соловьиного сада» в метельный Петроград) – их непрестанно тянет в бушующий океан Вечных Вопросов.
Может быть, Юрий Кузнецов – последний значительный русский поэт, который всерьез воспринимал, видел, чувствовал себя великаном и титаном, соравным с Софоклом, Гете, олимпийскими богами. От этого предположения мне становится жутко. Спору нет, постмодернистские малюсенькие пригорки-ручейки, холмики-ложбинки соразмерны нашему времени и удобны всем. А горные вершины – и застят глаз, и опасны. «Горы сровнять – хорошая мысль», как некогда говаривал один малосимпатичный персонаж Достоевского. Пускай нынешние наследники данного персонажа твердят свою нескончаемую погудку: «Кузнецов безвкусен». Во-первых, это – неправда: у Юрия Кузнецова – великолепный вкус. А, во-вторых, «дикость и безвкусица» Монблана лучше, чем «оптимальный вкус» полуметровой дачной насыпи.
Юрий Кузнецов – поэт огромный , и масштабы его дарования воочию видны в очевидном мериле лириков всех времен и народов – в том, что принято именовать «стихами о любви» (а по сути это даже – не всегда «стихи о любви», но всегда «стихи о мужчине и женщине).
Линия русской «любовной аполлонийской поэзии», начатая великим Пушкиным, ныне выродилась в бесконечную «асадовщину» и «щипачевщину». Уже невозможно читать современные «стихи о любви»: куда ни взгляни – везде силуэт Асадова и тень Щипачева.
Но ведь была и другая, параллельная дорога любовной лирики – «дионисийская». Эту дорогу проторили Лермонтов и Тютчев, Блок и Маяковский, Есенин и Цветаева. Любовь не как «гармония двух сердец, эдем и благорастворение воздухов», но любовь как противоборство, страсть, огнь, любовь как звериная неизбежность и бешеная неизбывность – вот что еще может оказаться живо в современной лирике. «Я вас любил так искренне, так нежно» – этому в устах нынешних поэтов ничуть не веришь; но горькое «о, как убийственно мы любим!» еще способно вызвать понимание.
Лирический герой Юрия Кузнецова любит именно что убийственно. Его стихи «о мужчине и женщине» потрясают своим убедительным духом мужественности – притом какой-то природной, вековой, довременной, извечно-воинской, центурионско-скифской мужественности. В этих стихах мужчина и женщина как будто бы явились с разных планет. Мужчина у Кузнецова – всегда Пророк, ураган, поначалу равнодушный к бабьей природе, а потом – разжигающий в себе беспощадную страсть. Женщина же, знамо дело – кукла и жертва.

Что тебе до семейных измен?
Что тебе до разорванных звеньев?
Что тебе до обрушенных стен?
Что тебе до летящих каменьев?

Горный воздух так чист и глубок,
И леса обступают огулом.
Посмотри на бегущий поток,
Он живет своей силой и гулом.

Он поток. Он ломает хребты
И летящих камней не боится.
Он зажмет им орущие рты,
Он обточит им грубые лица.

Он шумит про свое и ничье,
Он уходит в открытое море,
Где купается имя твое
И гуляет душа на просторе.

(«Что тебе до семейных измен…»)
Эти стихи честны , и, может быть, поэтому они останутся в многовековой сокровищнице русской лирики. В том, что они действительно будут в этой сокровищнице, у меня нет сомнений. Любовная лирика Кузнецова сделана из того материала, из которого делается классика – и потому она будет (уже стала) классикой.

Он ленив и тяжел на подъем,
Жизнь пройдет – он ее не заметит.
Но такие идут напролом,
Если бабочка душу зацепит.

Оттого на свечу и летят
Все безумные бабочки лета.
Обгоревшие крылья шуршат
У подножья оплывшего света.

Вот одна, вот вторая летит,
Вот четвертая бабочка ночи.
Через небо дорога шумит,
А любовь все светлей и короче.

Сколько можно так странно глядеть
На огонь, отраженный водою?!
Ты сказала: – Хочу долететь… -
Та свеча оказалась звездою.

Ты летела, во мраке шурша,
За погибелью или спасеньем,
Как ночная земная душа,
Но с небесным диковинным зреньем.

И, упав у какого-то пня,
Ты шуршала крылами все глуше:
– Ночь любви, отомсти за меня,
Ночь любви, погуби его душу…

Он ленив и тяжел на подъем,
Смерть найдет – и его не зацепит.
На тепло он ответит огнем,
Но потери твоей не заметит.

(«Бабочка и звезда»)
Юрий Кузнецов – поэт чрезвычайно узнаваемый . В его поэзии все несет на себе отпечаток авторской индивидуальности – и мифо-герои, и сюжеты, и грандиозные черно-белые пейзажи (Кузнецов – ни в коей мере не колорист, он – мастер формы, линии, графики, офорта), и специфические отрывистые («жестяные») интонации, и патентованные кузнецовские трехстопные анапесты с анафорами и глагольными рифмами. Стихи Кузнецова наделены уникальной просодией, которую возможно узнать с первых двух строк (скажем прямо, это – редкое явление в современной поэзии, почти сплошь вторичной и подражательной).
В раннем стихотворении «Поэт» Юрий Кузнецов написал:

Ночью вытащил я изо лба
Золотую стрелу Аполлона.
Советские критики восприняли это двустишие с недоумением, стали говорить, что «вытащил изо лба» – неграмотно (а как будет грамотно?), закричали: «Этого не может быть – стрелы Аполлона смертоносны, Аполлон не щадит никого». Господа критики все же соврали: Геракл однажды открыто боролся с Аполлоном за дельфийский треножник – и после остался в живых.
Но дело вовсе не в этом, а в том, что Юрий Кузнецов вполне точно показал происхождение своего гения (употреблю это слово не в современном, а в античном значении).
Кого Аполлон обстреливал златыми стрелами? Обычных людей (например, детей Ниобы). Титанов. Наконец, Гигантов. Обычные люди и Титаны – не подходят (по разным причинам), но зато самое то – Гиганты. Исчадья крови Урана, впечатляющие полумужики-полузмеи (кстати, змея – всенепременный признак поэзии Кузнецова, фактический тотем Кузнецова). Истребленные «новыми богами» – но не до последнего корня. Возможно, впоследствии выжившие потомки Гигантов были крещены. У лирического героя Кузнецова – постоянная кровная память Гиганта: «Мать-Вселенную поверну вверх дном», «будешь ты мелководьем брести, по колено сгнивая в пути» (не стану ворошить родовую коллизию сего героя – а она очень показательна и в малейших деталях соответствует античному сюжету с Гигантами).
Почему бы потомку Гигантов не сохранить в качестве трофея, семейной реликвии – золотую стрелу Аполлона?
Отчего бы ему не отправить ее в лоб поэту, талантливому кубанскому парню – в знак дружеского приветствия и как свидетельство избранности, отмеченности?
(Эстафета стрелы: от Аполлона – к Гиганту, затем к его потомку, наконец – к поэту).
Как, при каких обстоятельствах мы бы еще узрели, узнали, опознали самую настоящую, подлинную, аутентичную стрелу Аполлона?

Кирилл Анкудинов

Стихотворения

Деревянный журавль


Тихий край. Невысокое солнце.
За околицей небо и даль.
Столько лет простоял у колодца
В деревянном раздумье журавль.

А живые – над ним пролетали
И прощально кричали вдали.
Он смотрел в журавлиные дали
И ведро волочил до земли.

Но когда почерневшую воду
Тронул лист на немытой заре,
Он рванулся и скрылся из виду
И… зацвел на далекой земле.

Ослепленный алмазною пылью,
Он ветвями на север растет.
Ему рубят широкие крылья
И швыряют в дорожный костер.

А когда журавлиная стая
На родимую землю летит,
Он холодные листья роняет
И колодезным скрипом скрипит.

Отсутствие


Ты придешь, не застанешь меня
И заплачешь, заплачешь.
В подстаканнике чай,
Как звезда, догорая, чадит.
Стул в моем пиджаке
Тебя сзади обнимет за плечи.
А когда ты устанешь,
Он рядом всю ночь просидит.

Этот чай догорит.
На заре ты уйдешь потихоньку.
Станешь ждать, что приду,
Соловьем засвищу у ворот.
Позвонишь.
Стул в моем пиджаке
Подойдет к телефону,
Скажет: – Вышел. Весь вышел.
Не знаю, когда и придет.

* * *


Все сошлось в этой жизни и стихло.
Я по комнате кончил ходить.
Упираясь в морозные стекла,
Стал крикливую кровь холодить.

Я вчера в этом доме смеялся,
Кликнул друга, подругу привез.
И на радостях плакать пытался,
Но судьбы не хватило для слез.

Так стоял в этом смолкнувшем доме.
И на божий протаяли свет
Отпечатки воздетых ладоней
И от губ западающий след.

Я рванусь на восток и на запад,
Буду взглядом подругу искать.
Но останутся пальцы царапать,
И останутся губы кричать.

* * *


Звякнет лодка оборванной цепью,
Вспыхнет яблоко в тихом саду,
Вздрогнет сон мой, как старая цапля
В нелюдимо застывшем пруду.

Сколько можно молчать! Может, хватит?
Я хотел бы туда повернуть,
Где стоит твое белое платье,
Как вода по высокую грудь.

Я хвачусь среди замершей ночи
Старой дружбы, сознанья и сил,
И любви, раздувающей ноздри,
У которой бессмертья просил.

С ненавидящей, тяжкой любовью
Я гляжу, обернувшись назад.
Защищаешься слабой ладонью:
– Не целуй. Мои губы болят.

Что ж, прощай! Мы в толпе затерялись.
Снилось мне, только сны не сбылись.
Телефоны мои надорвались,
Почтальоны вчистую спились.

Я вчера пил весь день за здоровье,
За румяные щеки любви.
На кого опустились в дороге
Перелетные руки твои?

Что за жизнь – не пойму и не знаю.
И гадаю, что будет потом.
Где ты, господи!.. Я погибаю
Над ее пожелтевшим письмом.

* * *


Ниоткуда, как шорох мышиный,
Я заскребся в родимом краю.
Я счастливый, как пыль за машиной,
И небритый, как русский в раю.

– Где ты был? – она тихо подсядет,
Осторожную руку склоня.
Но рука, перед тем как погладить,
Задрожит, не узнает меня.

Кольцо


Вспомни старый трамвай! Среди лязга и пыли
Он летел по кольцу – колесо в колесо.
Ты сходил, он сходил, вы куда-то сходили,
Вы трамвайной судьбы размыкали кольцо.

Вы клубились по жизни, теряя друг друга,
Рты и души кривила вам ярость борьбы.
Но остался один, не сорвавшийся с круга,
Не постигший разогнутых линий судьбы.

Каждый день, каждый час вы сменяли друг
друга.
Вот твоя остановка. Приехал, вставай!
Показалось, что не было жизни вне круга,
Человеку, водившему этот трамвай.

Показалось, что в мире всегда он пребудет,
Этот замкнутый круг, этот бег без конца.
Но трамвай изломался, стал пылью. А люди
И не знали о том человеке кольца.

Между тем говорили, что каждое утро
Где-то в городе кружится некий старик.
Остановится, пальцем поманит – как будто
Что-то хочет сказать, изо рта только скрип.

И нелепым волчком он упал среди улиц,
Притворился ли мертвым иль кончил свой век?
Но его башмаки на ногах шевельнулись,
Поднялись и продолжили прерванный бег.

Башмаки! В эту чушь ни один не поверил.
Самый храбрый слегка изменился в лице.
Башмаки? Подтащил башмаки и примерил
И пошел против воли метаться в кольце.

Ты кричала, любовь! Он тебя не услышал.
Неизменному другу не подал руки.
Растворился, исчез, но из круга не вышел.
И продолжили дьявольский бег башмаки.

Очки Заксенгаузена


В бывшем лагере смерти лежит и поныне
Облетевшая груда безлицых очков.
Это память слепых, некрасивых, невинных,
Сбитых в кучу людей, это зренье веков!

Где они, как миры в пустоте, с номерами,
Пред сожжением снявшие молча пенсне?
Говорят, что вернулся один за очками -
Через годы!
Вам так повезет лишь во сне.

Он нашел свою вещь в той слезящейся груде,
Непохожий на всех – человек или миф.
Вы встречали его, симпатичные люди?
Он глядит не мигая, как будто сквозь мир.

Он на солнце глядит из провала ночного.
– Ты ослепнешь, старик! -
Но ему все равно.
Это солнце на небе – простое пятно
Для души, столько горя вобравшей земного.

Дай вам бог, чтобы так никогда не пришлось
Сумасшедшим бродить среди солнечных улиц.
Буква? Женщина? Истина?..
Смотрит не щурясь.
То, что вас ослепляет, он видит насквозь.

Атомная сказка


Эту сказку счастливую слышал
Я уже на теперешний лад,
Как Иванушка во поле вышел
И стрелу запустил наугад.

Он пошел в направленье полета
По сребристому следу судьбы.
И попал он к лягушке в болото,
За три моря от отчей избы.

– Пригодится на правое дело! -
Положил он лягушку в платок.
Вскрыл ей белое царское тело
И пустил электрический ток.

В долгих муках она умирала,
В каждой жилке стучали века.
И улыбка познанья играла
На счастливом лице дурака.

Грибы


Когда встает природа на дыбы,
Чт€о цифры и железо человека!
Ломают грозно сонные грибы
Асфальт непроницаемого века.

А ты спешишь, навеки невозможный
Для мирной осмотрительной судьбы.
Остановись – и сквозь твои подошвы
Начнут буграми рвать тебя грибы.

Но ты не остановишься уже!
Лишь иногда в какую-то минуту
Ты поразишься – тяжести в душе,
Как та сопротивляется чему-то.

Снег


Зимний час. Приглушенные гулы.
Снег идет сквозь людей и сквозь снег.
Облепляет ночные фигуры,
Замедляет наш яростный бег.

Друг у друга не просим участья
В этой жизни опасной, земной.
Для старинного смертного счастья
Милый друг возвратится домой.

Долго пальцы его ледяные
Будут ключ запропавший искать.
Дверь откроют навстречу родные,
Молча снег он начнет отряхать.

Будет долго топтаться пред светом.
Будут ждать терпеливо его.
Обнажится под тающим снегом
Пустота – никого! Ничего!

Змеиные травы


Мчался поезд обычного класса,
Вез мечты и проклятья земли.
Между тем впереди через насыпь
Серебристые змеи ползли.

Людям снилась их жизнь неуклонно,
Снился город, бумаги в пыли.
Но колеса всего эшелона
На змеиные спины сошли.

Все сильней пассажиров шатало,
Только змеи со свистом ползли.
Незнакомая местность предстала,
И змеиные травы пошли.

Канул поезд в пустое пространство,
И из вас никому невдомек,
Если вдруг среди мысли раздастся
Неизвестно откуда – гудок.

* * *


Закрой себя руками: ненавижу!
Вот Бог, а вот Россия. Уходи!
Три дня прошло. Я ничего не слышу
И ничего не вижу впереди.

Зачем? Кого пытался удержать?
Как будто душу прищемило дверью.
Прислала почту – ничему не верю!
Собакам брошу письма – растерзать!

Я кину дом и молодость сгублю,
Пойду один по родине шататься.
Я вырву губы, чтоб всю жизнь смеяться
Над тем, что говорил тебе: люблю.

Три дня, три года, тридцать лет судьбы
Когда-нибудь сотрут чужое имя.
Дыханий наших встретятся клубы -
И молния ударит между ними!

Урод


Женщина, о чем мы говорили!
Заказали скверное вино.
И прижались в этом зимнем мире
Так, что место заняли одно.

Только шли минуты год за годом,
Каждый душу сохранить хотел.
И с одра морщинистым уродом
Встал, как лишний, след от наших тел.

Нацепил пальто и хлопнул дверью,
И открылся перед ним простор.
Род людской, наверно, будет верить,
Что его количество растет.

Ветер


Кого ты ждешь?.. За окнами темно,
Любить случайно женщине дано.
Ты первому, кто в дом войдет к тебе,
Принадлежать решила, как судьбе.

Который день душа ждала ответа.
Но дверь открылась от порыва ветра.

Ты женщина – а это ветер вольности…
Рассеянный в печали и любви,
Одной рукой он гладил твои волосы,
Другой – топил на море корабли.

Любовь


Он вошел – старый дом словно ожил.
Ты сидела – рванулась не ты:
Проступили такие черты,
Что лицо на лицо не похоже.

Он еще не забрал, но уже
Ты его поняла по движенью.
То душа прикоснулась к душе,
То звезда зацепилась о землю.

Мужчина и женщина


Ни тонким платком, ни лицом не заметна,
Жила она. (Души такие просты.)
Но слезы текли, как от сильного ветра…
Мужчина ей встретился – ты!

«Не плачь!» Покорилась тебе. Вы стояли:
Ты гладил, она до конца
Прижалась к рукам, что так нежно стирали…
О, если бы слезы с лица!

Ты выдержал верно упорный характер,
Всю стер – только платья висят.
И хочешь лицо дорогое погладить -
По воздуху руки скользят.

Осенний космос


Старинная осень, твой стих изжит,
Твоя сторона пуста.
Ночами под деревом воздух визжит
От падающего листа.

И ветер, донесший раскат зимы,
Все стекла задул в селе.
Деревья тряхнуло вон из земли,
А листья – назад, к земле.

Не воздух, не поле, не голый лес,
А бездны меж нас прошли.
Горит под ногами лазурь небес -
Так мы далеки от земли.

Но тише, подруга моя! Жена!
Минута раздумья есть.
То дождь пошел, то почти тишина…
Такого не перенесть.


Все было прямым, прямым.
Шел дождь прямой, шел дождь прямой,
Внезапно он стал косым.

Все стало косым под косым дождем:
Забор, горизонт, холмы,
И дом, потемневший мгновенно дом,
И мы перед ним, и мы!

Ночь


Ночь!.. Опасайся мыслей
С песьими головами.
В душе горят, не мигая,
Зеленые лица сов.
И тело стоит отдельно -
Не прикоснись руками,
Когда идет по восьмерке
Стрела мировых часов.

Глухие ночные звуки
Из жизни стирают память.
Что различить ты хочешь?
Звук? Уже нет его.
Руки протянешь – воздух
Отхватит тебя с руками.
Бросишь целую гору -
Днем не найдешь ничего.

Днем здесь была долина.
Сейчас без следа и знака.
Лес, существа ночные,
Деревья молчат, скрипя.
Что уловить ты хочешь?
Спичку зажги – из мрака
Все чудовища мира
Ринутся на тебя.

Я знаю, что среди мыслей
Такие вдруг выпадали,
Мне лучше б не видеть света
И жизни вовек не знать!
Четыреста карабинов
В своих пирамидах спали.
Один карабин не выдержал,
Забился и стал стрелять.

Сотни птиц


В зимнем воздухе птицы сердиты,
То взлетают, то падают ниц.
Очертанья деревьев размыты
От насевших здесь сотнями птиц.

Суетятся, кричат – кто их дразнит?
День слоится в прозрачной тени.
На равнине внезапно погаснет
Зимний куст – это снова они.

Пеленою полнеба закроют,
Пронесутся, сожмутся пятном.
И тревожат, и дух беспокоят.
Что за тень?.. Человек за окном.

Человека усеяли птицы,
Шевелятся, лица не видать.
Подойдешь – человек разлетится,
Отойдешь – соберется опять.

* * *


Не сжалится идущий день над нами,
Пройдет, не оставляя ничего:
Ни мысли, раздражающей его,
Ни облаков с огнями и громами.

Не говори, что к дереву и птице
В посмертное ты перейдешь родство.
Не лги себе! – Не будет ничего,
Ничто твое уже не повторится.

Когда-нибудь и солнце, затухая,
Мелькнет последней искрой – и навек.Слышу свист, а откуда – не знаю.

Соловей ли разбойник свистит,
Щель меж звезд иль продрогший бродяга?
На столе у меня шелестит,
Поднимается дыбом бумага.

Одинокий в столетье родном,
Я зову в собеседники время.
Свист свистит все сильней за окном -
Вот уж буря ломает деревья.

И с тех пор я не помню себя:
Это он, это дух с небосклона!
Ночью вытащил я изо лба
Золотую стрелу Аполлона.

* * *


И снился мне кондовый сон России,
Что мы живем на острове одни.
Души иной не занесут стихии,
Однообразно пролетают дни.

Качнет потомок буйной головою,
Подымет очи – дерево растет!
Чтоб не мешало, выдернет с горою,
За море кинет – и опять уснет.

Горные камни


В горной впадине речка ревела,
Мощный корень камнями дробя.
Но зеленое дерево въело
Перекатные камни в себя.

И, мучительно принятых в тело,
Вознесло над иссохшей землей.
Как детей безобразных, одело
Терпеливой плакучей корой.

Раскаленный на солнце жестоком,
Камень тело корявое рвал.
Стукнул дятел в кремень ненароком,
Искру высек и где-то пропал…

Что там дышит, и просит ответа,
И от боли кричит в забытьи?!
Это камни скрежещут от ветра,
Это, дерево, камни твои.

* * *


Из земли в час вечерний, тревожный
Вырос рыбий горбатый плавник.
Только нету здесь моря! Как можно!
Вот опять в двух шагах он возник.

Вот исчез. Снова вышел со свистом.
– Ищет моря, – сказал мне старик.
Вот засохли на дереве листья -
Это корни подрезал плавник.

* * *


Завижу ли облако в небе высоком,
Примечу ли дерево в поле широком -
Одно уплывает, одно засыхает…
А ветер гудит и тоску нагоняет.

Что вечного нету – что чистого нету.
Пошел я шататься по белому свету.
Но русскому сердцу везде одиноко…
И поле широко, и небо высоко.

* * *


Когда я не плачу, когда не рыдаю,
Мне кажется – я наяву умираю.

Долины не вижу, былины не слышу,
Уже я не голосом родину кличу.

И червь, что давно в моем сердце скрывался,
Залетному ворону братом назвался.

Но червь провалился сквозь камень безвестный,
Но ворон разбился о купол небесный.

А больше ко мне не укажет следа

Юрий Кузнецов родился 11 февраля 1941 года в станице Ленинградская Краснодарского края. Отец – кадровый военный, мать – школьная учительница.

В том же сорок первом Поликарп Кузнецов ушёл на фронт, а семья отправилась на его малую родину – в село Александровское Ставропольского края, а чуть позднее перебралась в кубанский городок Тихорецк. Там, в доме деда и бабушки, прошли детство и ранняя юность будущего поэта. Отец Юрия погиб в Крыму – в 1944-м, и воспоминания о нём, а также об отголосках войны, по признанию Кузнецова, стали важными побуждающими мотивами его поэзии (первые стихи ЮКнаписал в девятилетнем возрасте).

После окончания школы Кузнецов служил в армии (1961-1964), работал инспектором детской комнаты милиции (1964-1965), в редакции газеты «Комсомолец Кубани» (1965-1966). Один год проучился в Кубанском университете (Краснодар).

В 1965 он поступил в Литературный институт имени А.М. Горького, который окончил в 1970-м (занимался в поэтическом семинаре С.С. Наровчатова). После недолгого пребывания на родине в том же году вернулся в Москву. Работал редактором в издательстве «Современник» (1971-1976). В 1974-м вступил в Союз писателей СССР, а в 1975-м – в КПСС…

Критики полагают, что ощущение надвигающегося вселенского Апокалипсиса, столь свойственное поэтике Кузнецова, впервые явилось ему в период Карибского кризиса (с 1961-го по 1963-й он находился на Кубе). Поэт об этом рассказал в стихотворении, датированном 25 октября 1962 года: Я помню ночь с континентальными ракетами, / Когда событием души был каждый шаг, / Когда мы спали, по приказу, нераздетыми / И ужас космоса гремел у нас в ушах…

Его ранние стихи вошли в книгу «Гроза», изданную в Краснодаре в 1996-м. Однако широкому кругу читателей имя поэта стало известно после появления сборников «Во мне и рядом – даль» (1974), «Край света – за первым углом» (1976), «Выходя на дорогу, душа оглянулась» (1978).

Исследователи творчества ЮКвысказывали и такую интересную мысль. Импульсом к созданию особого поэтического мира, особой языковой манеры и яркого метафорического языка послужило знакомство Юрия Поликарповича с работами А.Н.Афанасьева и В.Ф.Миллера, посвящёнными славянской мифологии. В любом случае, такой поэтический мир существует по законам дохристианским. Отсюда особое внимание к категориям родства и семейно-родственным связям, основа которых – треугольник «отец – мать – сын»…

Интересны и неповторимы практически все произведения поэта. Среди которых, тем не менее, критики чаще всего вспоминают о строчках «Я пил из черепа отца…», вызвавших в своё время ожесточённую полемику. К числу несомненных удач ЮКего друзья всегда относили и короткую притчу «Атомная сказка», и такие многомерные творения, как «Вечный снег», «Четыреста», «Золотая гора», «Дом», «Женитьба», «Змеи на маяке», «Афродита», «Седьмой»…

Известен Юрий Кузнецов и остросатирическими стихотворениями – «Выпрямитель горбов», «Попугай», «Разговор глухих», «Нос»…

В бурной идеологической полемике семидесятых-восьмидесятых годов имя поэта, активно разрабатывающего своеобразный «славянский миф», одна сторона брала на щит и возвеличивала, другая – напротив, умаляла и развенчивала.

В период с 1981-го по 1986-й у него вышло сразу три книги – «Отпущу свою душу на волю», «Ни рано, ни поздно», «Душа верна неведомым пределам».

В 1990-м Юрий Кузнецов стал членом правления Союза писателей РСФСР, затем – одним из руководителей Московской писательской организации.

Сборник «Душа верна неведомым пределам» отмечен Государственной премией РСФСР (1990). Среди наград, которыми поэт дорожил, – орден «Знак Почёта» (1984) и… Почётная грамота Министерства образования Российской федерации (2002). В сентябре 1997-го он был избран академиком Академии российской словесности.

С 1987-го и до последних дней своих ЮК вёл поэтический семинар в Литературном институте имени А.М.Горького (дневное и заочное отделения, Высшие литературные курсы).
Занимался Юрий Кузнецов и стихотворными переводами (среди авторов, с текстами которых он работал, – А. Атабаев, Я. Пиларж, Ф. Шиллер). Избранные переводы ЮКсобраны в книге «Пересаженные цветы» (1990).
Умер Юрий Поликарпович 17 ноября 2003 года в Москве.

Один из моих знакомых, много читающий и сам немало написавший, однажды заметил: половина сегодняшних стихотворцев пишут «под Иосифа Бродского», другая половина подражает Юрию Кузнецову.

Быть может, утверждение несколько обобщённое и категоричное, но истина в нём есть: последние лет тридцать влияние кузнецовской поэзии на литературный процесс несомненно. Его интонация незримо, а то и явно, присутствует в творчестве Виктора Лапшина, Олега Кочеткова, Николая Зиновьева, Игоря Тюленева, Евгения Семичева, Владимира Шемшученко, Светланы Сырневой, Дианы Кан, Марины Струковой и других поэтов, в основном представляющих русскую глубинку и на сегодня, может быть, наиболее интересных, продолжающих традиции отечественной поэтической классики.
Повлиял Юрий Кузнецов и на то, что написал и что пишет автор этих строк, чего я не скрываю и ни в коем случае не стыжусь: без опоры на творчество предшественников не может появиться более-менее значимого автора. Ведь и Юрий Кузнецов умело пользовался богатствами литературы и не только русской. Державин, Пушкин, Тютчев, Лермонтов, Боратынский, Некрасов, Блок, Есенин и другие поэты, христианская мифология, античная литература, народный эпос, философия, история – всё это и многое другое вобрали его стихи. И, конечно же, в них – природный талант самого поэта, с которым меня не раз сводила судьба.

В средине 70-х годов, кажется, в «Литературной газете», я прочитал рецензию на сборник неизвестного мне до тех пор поэта Юрия Кузнецова «Во мне и рядом – даль», вышедший в издательстве «Современник». Не помню, что в ней писалось: наверное, как обычно, за что-то автора хвалили, за что-то журили, но в публикации было процитировано стихотворение «Возвращение», запомнившееся после первого прочтения:

Шёл отец, шёл отец невредим
Через минное поле.
Превратился в клубящийся дым –
Ни могилы, ни боли.

Мама, мама, война не вернёт…
Не гляди на дорогу.
Столб крутящейся пыли идёт
Через поле к порогу.

Словно машет из пыли рука,
Светят очи живые.
Шевелятся открытки на дне сундука
Фронтовые.

Всякий раз, когда мать его ждёт, –
Через поле и пашню
Столб клубящейся пыли бредёт, –
Одинокий и страшный.

Ныне это стихотворение стало классикой, и в который раз, перечитывая его, я вновь и вновь испытываю, если не потрясение, то душевное волнение: так пронзительно и точно передать трагедию, которую принесла война, а ещё – боль от одиночества, от безотцовщины – образовавшейся в судьбе пустоты, бреши. Мой отец не погиб в той войне, но и моя «однокрылость» – её последствие, рана, болящая до сих пор.

Несколько позже я стал обладателем сборника «Во мне и рядом – даль». Произошло это так.

Однажды (тогда я жил на Дальнем Востоке), будучи в журналистской командировке, сидел я в зале ожидания железнодорожного вокзала. Рядом на скамейке – парень, солдат, по всей видимости, только уволившийся в запас, листал сборничек стихов. Я полюбопытствовал: кто автор, и невольно позавидовал обладателю книги, ибо то были стихи Юрия Кузнецова. Мы разговорились. Оказалось, парень после службы едёт на родину, в Москву, а книгу ему прислал в армию друг. А ещё бывший солдат посетовал, что второй день не может сесть на поезд и что утром в буфете последний «трояк» разменял.

У меня в кармане кое-что хрустело. Мы дружески пообедали в привокзальном ресторане, говорили о поэзии и поэтах. А при расставании парень подарил мне «Во мне и рядом – даль». Прочитав книгу, а потом несколько раз перечитав, я понял, что появился поэт, который станет для меня как старший брат, как учитель.

Многие строки, строфы, стихи сразу же запечатлелись в памяти: «Но останутся пальцы царапать. И останутся губы кричать», «Стул в моём пиджаке Подойдёт к телефону, Скажет: – Вышел. Весь вышел. Не знаю, когда и придёт!», «Отец, – кричу. – Ты не принёс нам счастья!.. – Мать в ужасе мне закрывает рот», «И хочешь лицо дорогое погладить – По воздуху руки скользят», «Я пришёл. И моими глазами Ты на землю посмотришь теперь. И заплачешь мои слезами – И пощады не будет тебе», «Но русскому сердцу везде одиноко... И поле, широко, и небо высоко» и так далее. Они – поэтические афоризмы, которые вошли в умы и сердца читателей стихов и постепенно входят в речевой оборот даже тех, кто к поэзии равнодушен.

Владимир Солоухин писал, что запоминаемость – один из основных признаков истинной поэзии. Я согласен с ним. Сошлюсь на собственный опыт. В своё время я много читал, к примеру, Андрея Вознесенского, Иосифа Бродского, но в памяти из стихов этих авторов почти ничего не «зацепилось». А строки Юрия Кузнецова, прочитанные тридцать с лишним лет назад, живут во мне и, наверное, будут жить до конца дней моих.

К сожалению, сборник «Во мне и рядом – даль» я не сохранил. В конце 70-х годов я взял эту книгу на строительство БАМа, где некоторое время работал в газете. Жил в общаге с инженером из Москвы. Надо было ехать в командировку, а в кармане – ни рубля. Занял у москвича «четвертак», а когда через две недели вернулся, то нашел записку: «Когда вышлешь долг, верну книги». Посмотрел, что же взял мой кредитор. Оказалось, сборники Бунина, Есенина, Пастернака, Ахматовой, а ещё – Рубцова и Кузнецова. Да, литературный вкус у инженера был. «Четвертак» я ему отправил, но книг так и не дождался.
А вот сборник Юрия Кузнецова «Край света – за первым углом» (1976) до сих пор со мной. Приобретя эту книгу в одно время с «Подорожниками» Николая Рубцова – в этом есть нечто символичное, знаковое.

В начале 80-х годов я переехал в Белгород и стал наведываться в Москву, где встречался с поэтом-фронтовиком Виктором Кочетковым. Виктор Иванович в начале 70-х годов был руководителем семинара молодых литераторов Дальнего Востока в Хабаровске, позже он напечатал мои стихи в журнале «Москва», а когда в Благовещенске выходил мой сборник «Небо и поле», написал к нему предисловие. Во время наших встреч в столице он рассказывал о Юрие Кузнецове, с которым дружил, и я, естественно, с вниманием слушал, но не мог предположить, что Юрий Поликарпович сыграет значимую роль в моей литературной судьбе.

В 1989 году в Воронеже вышла моя третья книга стихов «Заповедь», я подал документы для вступления в Союз писателей СССР. В Белгороде прошёл, правда, не без сложностей меж «молотом и наковальней», и мои «бумаги» были отправлены в Москву. Позвонил Виктору Ивановичу, который входил в приёмную коллегию Союза писателей. Он сказал: «Не волнуйся. Постараюсь, чтоб твоим рецензентом был Кузнецов». Но, право, я разволновался ещё больше, ибо от Виктора Ивановича знал, насколько серьезно Юрий Поликарпович относится к поэзии. Рассказал о своих волнениях белгородскому прозаику Николаю Рыжих, он был знаком с поэтом по учёбе в Литинституте, на что тот со свойственным ему темпераментом и оптимизмом изрёк: «Всё будет хорошо: Юра русских поэтов не топитё. Как бы то ни было, в марте 1991 года меня приняли в Союз писателей, против моей кандидатуры было всего два или три голоса.

В сентябре того же года я познакомился с Юрием Поликарповичем. Произошло это в писательском доме творчества в Макеевке, куда я приехал. Здесь проходило очередное заседание приёмной коллегии Союза писателей, и Виктор Иванович Кочетков представил меня Кузнецову. Сидели втроём, я, конечно, больше слушал, чем говорил. Тогда же Кузнецов подписал мне своё «Избранное», вышедшее в издательстве «Молодая гвардия». Всего два слова «На добрую память» (поэт вообще, насколько я знаю, оставлял на книгах лаконичные автографы), но они для меня непомерно дороги. А через несколько дней мы уже в более многочисленной и шумной компании сидели в Центральном доме литераторов, и тогда я впервые осмелился прочитать несколько своих стихотворений. Потом поэт Владимир Андреев, участвовавший в дружеском застолье, сказал: «Твои стихи Кузнецову понравились». Не знаю, насколько это соответствовало действительности, но мне, право же, было приятно.

К 50-летию Победы я проводил на страницах белгородской газеты «Смена» литературный конкурс. В качестве награды победителям решил попросить Юрия Кузнецова прислать книги с автографом. Написал письмо, не очень-то надеясь на отклик. И вдруг писатель Николай Рыжих, побывавший в Москве в журнале «Наш современник», привёз несколько экземпляров «Избранного» Кузнецова, которое вышло в издательстве «Художественная литература». На одной стояла подпись: «Валерию Черкесову». Так в моей библиотеке появилась вторая книга с автографом Юрия Кузнецова.
Когда я вручал «Избранное» победителям литконкурса, то радовался за них: такой подарок! Увы, едва ли они это поняли…

Юрий Кузнецов несколько раз приезжал на Белгородчину – на презентацию журнала «Наш современник», на дни поэзии, мы пожимали друг другу руки, разговаривали. Не скажу, что были долгие беседы на литературные темы, скорее, ни к чему не обязывающее общение, и в то же время Юрий Поликарпович, как мне кажется, не любил пустого трёпа и хохмачества, был немногословен, часто задумчив, этим он как бы отстранялся от всего, что для него было незначимо.

Однажды на Дне поэзии в городском парке у него не очень-то получилось выступление. Приехал он поездом рано утром, видимо, подустал в дороге, да ещё – горячая встреча. Поэт начал читать какое-то стихотворение, сбился, замолчал, снова стал читать. После Юрий Поликарпович, видимо, несколько раздосадованный и недовольный своим выступлением, подошёл ко мне и сказал: «Пойдем в гостиницу». Мы просидели в номере вдвоём с час, пока из парка не вернулись собратья-поэты. Помню, он говорил о наступившем рваческом времени, когда общество деградирует умственно и духовно в погоне за материальными благами, что поэты и поэзия должны взять на себя миссию духовных поводырей, что золотой и серебряный век литературы минули, но возрождение её непременно будет. А ещё – о России, Руси, которая всё вынесет и перенесёт, порукой тому – наша великая культура. Может быть, он говорил не столь высокопарно, как я передаю, но суть была такова.

Вспоминается и несколько забавный случай. В Прохоровке был губернаторский приём, так сказать, в узком кругу. На столах еда и питьё – всё, что угодно чреву. Юрий Поликарпович перед трапезой оглядел стол, подошел к официанту и вдруг спросил: «А буфет здесь есть?» Тот явно опешил от столь неожиданного вопроса, часто-часто заморгал глазами, недоумевая, чего еще желает московский гость? Официанта выручил хозяин приема – белгородский губернатор Евгений Савченко, спросив: «Юрий Поликарпович, вам что-то надо?» Поэт невозмутимо изрёк: «Да сигарет бы. У меня кончились». Официант облегченно заулыбался и принес сигареты разных марок. Какие поэт выбрал, я не запомнил.

Когда в «Нашем современнике» была опубликована первая часть поэмы Юрия Кузнецова «Путь Христа» – «Детство Христа», я дал почитать номер своему сыну: он с малого возраста интересуется христианством. Коля сказал: «Вот бы получить такую книгу!» Осмелившись, я изложил эту просьбу в письме Юрию Поликарповичу, и через какое-то время пришёл пакет. В него было вложено первое издание «Пути Христа» («Советский писатель», 2001) с такой надписью «Коле Черкесову – Бог в помощь. Юрий Кузнецов».

В конце октября, а, может быть, и в начале ноября 2003 года я зашёл в Белгородскую писательскую организацию. Разговаривали с председателем организации поэтом Владимиром Молчановым по поводу готовящегося к выходу белгородского номера «Нашего современника». Володя сказал примерно так: «Разговаривал по телефону с Кузнецовым о поэтической подборке, которая будет в номере. И он с иронией заметил, мол, отбираю стихи я, а шишки будут сыпаться, Молчанов, на тебя».

В этом полушутливом замечании – отношение Кузнецова к поэзии. Насколько я знаю, он не очень-то признавал авторитеты и громкие имена и при отборе стихов в журнал руководствовался только талантливостью автора и оригинальностью текста. Так в «Нашем современнике» появились большие подборки Сергея Ташкова, Юрия Шумова, Дмитрия Маматова и некоторых других белгородских поэтов, с которыми у нас не очень-то считались. Из того вороха стихов, что посылал я, он отбирал немногие, но печатал довольно часто. Порою я недоумевал, увидев свою публикацию: почему появились именно эти строки, а не другие, которые я считал лучшими? Но проходило какое-то время, и я понимал правоту Кузнецова: он тонко чувствовал вторичность и банальность, которыми грешат провинциальные, да и столичные стихотворцы, поэтому при нём поэзия в «Нашем современнике» была по-настоящему отборной.
А буквально через несколько дней после того разговора в писательской организации о Юрие Кузнецове – трагическая весть, которая ошеломила, ударила, опечалила. А когда я узнал, что он распрощался с этим светом во сне, вспомнились заключительные строки «Пути Христа»:

Отговорила моя золотая поэма,
Всё остальное – и слепо, и глухо, и немо.
Боже! Я плачу и смерть отгоняю рукой.
Дай мне великую старость и мудрый покой!

Как истинный поэт, Юрий Кузнецов оказался пророком в предопределении своей судьбы и своей поэзии.

Номер «Нашего современника» со стихами и прозой белгородцев вышел в январе 2004 года. В нём же – большая подборка материалов «Под знаком совести», посвящённая памяти Юрия Кузнецова: воспоминания о поэте, его стихи и статья «Воззрение», ставшая его духовным завещанием: «Человек в моих стихах равен народу», «…Но главное – русский миф, и этот миф – поэт. Остальное – легенда».

Мне часто приходят на ум строки из его предисловия к молодогвардейскому «Избранному»: «Моя поэзия – вопрос грешника. И за неё я отвечу не на земле».
Русские святые всегда считали себя грешниками.

Валерий Черкесов

Было так, если верить молве, Или не было вовсе. Лейтенанты всегда в голове, Маркитанты в обозе. Шла пехота. Равненье на «ять»! Прекратить разговоры! А навстречу враждебная рать - Через реки и горы. Вот сошлись против неба они И разбили два стана. Тут и там загорелись огни, Поднялись два тумана. Лейтенанты не стали пытать Ни ума, ни таланта. Думать нечего. Надо послать Толмача-маркитанта! - Эй, сумеешь на совесть и страх Поработать, крапивник? Поразнюхать о слабых местах И чем дышит противник? И противник не стал размышлять От ума и таланта. Делать нечего. Надо послать Своего маркитанта! Маркитанты обеих сторон - Люди близкого круга. Почитай, с легендарных времён Понимали друг друга. Через поле в ничейных кустах К носу нос повстречались, Столковались на совесть и страх, Обнялись и расстались. Воротился довольный впотьмах Тот и этот крапивник И поведал о тёмных местах И чем дышит противник. А наутро, как только с куста Засвистала пичуга, Зарубили и в мать и в креста Оба войска друг друга. А живые воздали телам, Что погибли геройски. Поделили добро пополам И расстались по-свойски. Ведь живые обеих сторон - Люди близкого круга. Почитай, с легендарных времён Понимают друг друга.

Маркитанты – (нем. marketender, от итал. mercatante – торговец), мелкие торговцы продовольственными товарами и предметами солдатского обихода, сопровождавшие войска в походах, на учениях, манёврах и т. п. Появились ещё в Древней Греции и Риме, наибольшее распространение получили в европейских феодальных армиях, когда отсутствовало централизованное снабжение войск.
У Кузнецова, для которого связь, исцеление, соединение является ключевой темой и даже задачей, миссией поэзии, образ маркитантов обретает широкое обобщённое значение. Маркитанты становятся символом ложного посредничества, извлекающего выгоду именно из разделённости и отделённости. Они являются тайными врагами первичности и непосредственности, а в последнем пределе – приспешниками того зла, что «стоит между миром и Богом». К тем же силам относится и так называемая «власть денег», «рынок» (market), которые основаны именно на посредничестве.
Стихотворение высоко оценивал известный критик, литературовед из близкого Кузнецову круга, П. В. Палиевский. По его мнению, «“Маркитанты” – это выдающееся политическое стихотворение без политики, т.е. настоящий художественный образ с трезвым взглядом в механизмы недавней истории. Если присмотреться, оно отвечает, ненамеренно, и Генриху Гейне: “Бей в барабан и не бойся / И целуй маркитантку…” Николай I «целовал» своих маркитантов и очутился в Крымской яме, Николай II – своих, и оказался в японской, а потом и в екатеринбургской. В Отечественную, надо сказать, они сидели и очень хорошо знали, чем кончилась бы их соединённая «коза ностра»; с Хрущевым проснулись и т.д. И вглядитесь: слово того же корня, что и «маркет», «маркетинг», всё тот же родной «его величество рынок», который, как восторженно выразилась одна газета, «всё сам распределит»; будь я редактор какой-нибудь периодики, я бы печатал это стихотворение через два-три номера в эпиграф для размышления и соображения…».
У стихотворения есть и непосредственный историко-литературный контекст. В какой-то мере оно является откликом на стихотворение Давида Самойлова «Маркитант»: «Я б хотел быть маркитантом / При огромном свежем войске». Сравните ответ Ю. Кузнецова на вопрос анкеты альманаха «Поэзия» («Как вы оцениваете прошедшее десятилетие для развития современной советской поэзии в целом?»): «Десятилетие, десятилетия… Откуда взялась в литературе эта скверная привычка к десятичному, дробному, разорванному мышлению? Не от НТР ли и спорта, где учитываются сотые доли секунды? Но с таким сеточным зрением мы не увидим ничего крупного. А истинно крупное, вечного Пушкина, например, сведём к сотой доли преходящей секунды, что уже сделали некоторые критики, новообъявив пушкинианцем очередного, так сказать, «маркитанта при огромном войске», по фигуральному выражению самого же новообъявленного» (альманах «Поэзия», 1980).