Меню
Бесплатно
Главная  /  Идеи подарков  /  «Я уже настрадался так, что больше страдать просто не способен. Твен Марк. Похождения Тома Сойера

«Я уже настрадался так, что больше страдать просто не способен. Твен Марк. Похождения Тома Сойера

Протоиерей Игорь Гагарин. Фото: radio.mynoginsk.com

Страстная седмица. Каждый день этой недели мы размышляем и говорим о страданиях Господа и о страдании вообще. Проповедь о высоте и красоте страдания может быть возвышенна, красноречива и убедительна. «Многими скорбями надлежит нам войти в Царствие Божие» (Деян. 14:22), «Блаженны плачущие, ибо они утешатся» (Мф. 5:4). Эти слова, сказанные Спасителем, а также неоднократные Его напоминания о Кресте, который необходимо нести каждому, желающему следовать за Ним, не оставляют сомнений в том, что страдания не только неизбежны, но и спасительны.

Когда размышляешь над страницами Евангелия, когда читаешь о подвигах мучеников и страстотерпцев, тогда, кажется, много можешь сказать людям о том, как спасительно терпеть, как благодарен должен быть Богу тот, кого Господь удостоил страданий и мук в этой жизни, дабы он вечно блаженствовал в жизни «будущаго века».

Но всё становится совсем иначе, когда НАСТОЯЩЕЕ СТРАДАНИЕ коснется тебя лично.

Или даже не тебя, но когда перед тобой действительно СТРАДАЮЩИЙ человек, и тебе нужно говорить с ним, помочь, поддержать. Те самые слова, которые легко произносились с амвона или ложились на бумагу, которые представлялись правильными и убедительными, теперь становятся фальшивыми, искусственными, жалкими.

Сидишь порой возле постели тяжелобольного человека, пытаешься говорить ему то, что должен говорить, и видишь в глазах его горький упрек: «Тебя бы на мое место, что бы ты тогда говорил? Ты вот сейчас посидишь со мною, навестишь, “совершишь требу”, “отдашь долг милосердия” и побежишь на улицу, здоровый и свободный, а я останусь здесь лежать и мучиться». Даже если и не говорит, и не думает так человек, то сам себе невольно говоришь подобное.

И сейчас, когда пишу эти строки во дни Страстной недели, когда все православные христиане молитвенно вспоминают об искупительных Страданиях Господа, мне вспоминаются те близкие и родные, друзья и знакомые, которым очень-очень плохо, гораздо хуже, чем мне. Страдания, которые знаешь сам, совсем не похожи на те, о которых читаешь или размышляешь, не испытав.

«Господи! с Тобою я готов и в темницу и на смерть идти» (Лк. 22:33), – говорит Петр перед арестом Иисуса. А когда Господь был схвачен, тот же Петр трижды клялся и божился: «Не знаю Человека Сего» (Мк. 14:71 ). «Пойдем и мы умрем с Ним» (Ин. 11:16), – призвал собратьев апостол Фома всего за несколько дней до ареста. Но когда Господа схватили, никто – ни Фома, ни другие – не пошел с Ним вместе умирать.

Умирал Он один, среди двух разбойников. И умирал тяжело. Так тяжело, так больно Ему было, что показалось, будто Сам Господь оставил Его.

Говорить о страданиях с церковного амвона, повторю, не так трудно. Но что могу сказать я матери, у которой на глазах умирает ребенок? Какие слова найду для девушки, страдающей от мучительной болезни, знающей, как мало дней у нее осталось, и испытывающей неимоверные боли?

Много, очень много горя на земле. И никогда не найти нам слов, чтобы объяснить его, чтобы примирить с ним страдающего.

Только тот, кто сам страдает, сам терпит, сам умеет преодолеть боль, сможет помочь другому, утешить по-настоящему, а не фальшиво.

В дни Страстной седмицы мы вспоминаем о Том Человеке, Который Один может с полным правом говорить с любым страдальцем. Если бы о долготерпении, о том, что «блаженны плачущие», говорил Тот, Кто Сам недоступен никакому страданию, никакой скорби, много ли убедительности было бы в Его словах? Вот ведь парадокс! Бог есть Любовь. Любовь же не бывает без сострадания. А сострадать – значит самому страдать. Но Бог страдать не может – Бог, как знаем, Существо Всеблаженное. Как же может любить Тот, Кто не может сострадать? И Бог становится Человеком. Если сострадать не может Бог, то может Человек, может и Богочеловек. О том, как Он страдал, мы вспоминаем в последние дни перед Пасхой.

И если мы не можем утешить того, кому хуже, чем нам, если всякое утешение не подлинно и фальшиво, то может утешить Тот, Кому было еще хуже.

Никому никогда не было хуже, больнее, горше, чем Христу в те дни, о которых мы вспомним на Страстной седмице. И только встреча с Ним – подлинная помощь, настоящее утешение. Что же делать нам? Делать всё, чтобы эта встреча состоялась.

В Великий Четверг мы вспоминали Тайную Вечерю. Многие из нас в тот день причастились Тела и Крови Господа, а Он сказал: «Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь пребывает во Мне, и Я в нем» (Ин. 6:56). Сострадая Христу, сораспинаясь с Ним, причащаясь Тела и Крови Его, молясь и стараясь жить по Его заповедям, мы становимся ОДНО с Ним. И тогда уже не мы, а Он, пребывающий в нас, идет в этот страдающий мир. И только тогда мои слова звучат не искусственно, а «с силою многою», и только тогда говорю «как власть имеющий, а не как книжники» (Мк. 1:22), когда говорю не я, а Господь; когда мои слова не мои, а Его; потому что, как выразился св. Павел: «Уже не я живу, но живет во мне Христос»

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

Глава V

Добрый пастырь. В церкви. Пудель и жук.

Около половины одиннадцатого надтреснутый колокол маленькой церкви начал звонить, и прихожане стали собираться на утреннюю проповедь. Ученики воскресной школы разместились по церкви, вместе с родителями, под их надзором. Пришла тетка Полли, а с нею Том, Сид и Мэри. Тома усадили у прохода, подальше от открытого окна и соблазнительных летних сцен. Толпа наполнила церковь; престарелый и бедный почтмейстер, видавший когда-то лучшие дни; мэр с супругой – так как у них имелся и мэр в числе прочих ненужных вещей; мировой судья; вдова Дуглас, красивая, нарядная и сорокалетняя, щедрая, добрейшей души и состоятельная; ее дом на холме был единственным палаццо в местечке, притом самым гостеприимным и тороватым в отношение празднеств, каким только мог похвалиться С.-Питерсбург; согбенный и почтенный майор и мистрис Уорд; стряпчий Риверсон, важная залетная птица; затем местная красавица в толпе одетых в батист и ленты юных разбивательниц сердец; за ними все молодые клерки местечка гуртом, – они стояли в притворе, посасывая набалдашники своих тросточек и образуя рой напомаженных и ухмыляющихся обожателей, пока последняя девушка не прошла сквозь их строй; шествие замыкал примерный мальчик, Вилли Мафферсон со своей матушкой, за которой он ухаживал, словно она была стеклянная. Он всегда провожал ее в церковь и был любимцем всех маменек. Все мальчики ненавидели его – очень уж он был хорош, к тому же их постоянно допекали им. Белый носовой платок виднелся из его заднего кармана, якобы случайно, как всегда по воскресеньям. У Тома не было носового платка, и он считал мальчиков, обладавших им, хлыщами. Теперь вся конгрегация была в сборе, колокол прозвонил еще раз, чтобы поторопить отставших и замешкавшихся, и в храме водворилась торжественная тишина, нарушаемая шепотом и хихиканьем на хорах в галерее. Хоры шептались и хихикали все время, пока шла служба. Были когда-то благовоспитанные церковные хоры, но я забыл, где именно. Это было очень давно, так что у меня сохранилось лишь воспоминание, но было это, кажется, в какой-то чужой стране.

Пастырь назвал гимн и прочел его с чувством, в особой манере, которая очень нравилась в этом краю. Он начинал в среднем диапазоне, упорно забирался вверх, пока не достигал до известного пункта, тут с необыкновенным пафосом выкрикивал верхнее слово и разом падал вниз, точно с трамплина прыгал.

Он считался превосходным чтецом. На церковных вечеринках его всегда просили прочесть какие-нибудь стихи, и когда он оканчивал, дамы воздевали руки к небу, затем беспомощно роняли их на колени, закатывали глаза и трясли головами, будто желая сказать: словами невозможно выразить; это слишком дивно, слишком дивно для нашей смертной земли!

После того, как гимн был пропет, достопочтенный мистер Спрэг превратился в листок объявлений и принялся читать извещения о митингах, собраниях и разных разностях, пока, наконец, список не разросся до того, что казалось, стены того и гляди треснут, – нелепый обычай, до сих пор сохранившийся в Америке, даже в городах, совершенно ненужный в наш век бесчисленных газет. Часто чем меньше оснований у традиционного обычая, тем труднее отделаться от него.

Затем священник прочел молитву. Хорошая, великодушная была молитва, и очень обстоятельная: она ходатайствовала за Церковь и малых детей Церкви, за другие церкви местечка; за само местечко; за округ; за Штат; за должностных лиц Штата; за Соединенные Штаты; за церкви Соединенных Штатов; за Конгресс; за Президента; за правительственных чиновников; за бедных моряков, носящихся по бурным морям; за миллионы угнетенных, стонущих под игом европейских монархий и восточного деспотизма; за тех, которые могли бы пользоваться светом и благой вестью, но чьи глаза не видят и уши не слышат; за язычников на отдаленных морских островах; заканчивалась она прошением, чтобы слова, которые собирался произнести пастырь, обрели милость и благоволение и упали, как семя на плодородную почву, принеся в свое время обильную и добрую жатву. Аминь.

Послышался шорох платьев, и стоявшие члены конгрегации уселись. Мальчик, о котором повествует эта книга, не проникался молитвой, он только терпел ее, да и то с грехом пополам. Он ерзал все время; он бессознательно отмечал детали молитвы, так как хотя и не слушал, но знал ее издавна установленное содержание и определенный порядок изложения, выработанный священником, – поэтому ухо его улавливало малейшее изменение и все его существо возмущалось им; прибавки казались ему чем-то неблаговидным и бессовестным. В середине молитвы муха уселась на спинку скамьи, стоявшей перед ним, и смутила его дух, спокойно потирая лапки одну о другую; она охватила ими голову и принялась тереть с такой энергией, что шея вытянулась в ниточку и стала видной, а голова, казалось, вот-вот отлетит от туловища; задними лапками она чистила себе крылышки и приглаживала их, точно фалды фрака; вообще занималась своим туалетом так спокойно, точно знала, что может проделывать это совершенно безопасно. Так оно и было; впрочем: всякий раз, когда у Тома чесались руки схватить ее, он удерживался, – он был уверен, что душа его моментально погибнет, если он сделает такую штуку во время молитвы. Но при заключительных словах последней рука его начала изгибаться и подкрадываться; и как только раздалось «Аминь», муха оказалась военнопленной. Но тетка заметила это и велела выпустить ее.

Пастырь прочел текст и начал монотонную проповедь, до того усыпительную, что многие стали клевать носами, а между тем в ней шла речь о пламени и сере, и число избранных умалялось до такой крохотной кучки, что вряд ли стоило хлопотать о спасении. Том считал страницы проповеди; по окончании службы он всегда знал, сколько страниц было прочтено, но редко знал что-нибудь кроме этого. На этот раз, впрочем, его заинтересовало одно место проповеди. Пастырь нарисовал грандиозную и трогательную картину, когда все народы соберутся в одну семью, когда лев и ягненок будут лежать рядом и малое дитя поведет их. Но пафос, поучительность, мораль этой картины пропали для мальчика; он думал только об эффектной роли главного действующего лица перед собравшимися нациями; лицо его оживилось при этой мысли, и он соображал, что недурно бы ему самому быть этим малым дитятей, если лев ручной.

Потом он снова впал в уныние, когда возобновилась сухая аргументация. Внезапно он вспомнил об одном из своих сокровищ и вытащил его из кармана. Это был большой черный жук с громадными челюстями – щипун, как Том называл его. Он находился в коробочке от пистонов. Первым делом его было вцепиться в палец Тома. Естественно, последовал щелчок, жук отлетел в проход и шлепнулся на спину, а укушенный палец отправился в рот мальчика. Жук лежал, беспомощно перебирая лапами, и не мог перевернуться. Том смотрел на него, тянулся к нему, но достать не мог. Другие, не находившие интереса в проповеди, обрадовались жуку и тоже смотрели на него.

В это время к месту действия лениво подошел праздный пудель, разнеженный кроткою тишиной лета, тоскующий, утомленный пленом и искавший развлечения. Он почуял жука; его поникший хвост поднялся и пришел в движение. Он увидел добычу; обошел вокруг нее; понюхал издали; еще раз обошел кругом; осмелел и понюхал вблизи; затем поднял губу и попытался осторожно схватить жука; промахнулся; возобновил попытку еще и еще раз; понемногу увлекся этим развлечением; припал на брюхо, загребая жука лапами, и довольно долго продолжал эти штуки; наконец ему наскучило, он стал равнодушным и рассеянным. Голова его наклонялась мало-помалу, и в конце концов морда коснулась врага, который вцепился в нее. Раздался пронзительный визг, пудель мотнул головой, жук отлетел ярда на два дальше и снова шлепнулся на спину. Соседи тряслись от внутреннего смеха, иные закрывали лица веерами и носовыми платками, а Том был вполне счастлив. Пудель выглядел дураком и, вероятно, чувствовал себя дураком; но в сердце его кипела злоба и жажда мщения. Итак, он снова направился к жуку и принялся атаковать его на разные лады, кидался на него со всех точек круга, вытягивал передние лапы, почти касаясь ими жука, щелкал над ним зубами и тряс головой так, что уши болтались. Но спустя некоторое время ему снова надоело; он попробовал развлечься мухой, но и эта забава не пришлась по душе; начал было следить за муравьем, уткнувшись мордой в пол, но скоро устал; зевнул, вздохнул, совсем забыл о жуке и сел на него! На этот раз последовал дикий, отчаянный вой, и пудель заметался по проходу; вой не прекращался, как и метания; пудель махнул мимо алтаря, влетел в другой проход; промчался перед дверями, наполняя воплем всю церковь; боль придавала ему крылья, так что вскоре видна была только какая-то мохнатая комета, кружившаяся по своей орбите с скоростью света. Наконец неистовый страдалец свернул со своего пути и вскочил на колени к хозяину; тот выбросил его в окно, и жалобный вой быстро ослабел и замер вдали.

Тем временем все сидели красные, задыхаясь от подавленного смеха, а проповедь смолкла. Теперь она возобновилась, но шла уже вяло и с запинкой, и не было никакой возможности придать ей внушительность, так как самые суровые увещания встречались подавленными взрывами нечестивого веселья, под прикрытием задних скамей, точно проповедник отпускал забавнейшие шутки. Было истинным облегчением для всей паствы, когда эта пытка кончилась и последовало напутственное благословение.

Том Сойер пошел домой, совсем развеселившись, рассуждая про себя, что и божественная служба может быть не лишена прятности, если внести в нее некоторое разнообразие. Одна только мысль несколько омрачала его веселье: пусть себе пудель играл с его щипуном, но какое право он имел унести его с собой?

Глава VI

Самоисследование. По зубоврачебной части. Полночь. Духи и черти. Счастливые часы.

Утро понедельника застало Тома несчастным. Таким он чувствовал себя всегда в понедельник утром, так как с него начиналась новая неделя медленной школьной пытки. Он обыкновенно встречал этот день желанием, чтобы вчерашнего воскресенья вовсе не было, так как после него еще тошнее идти в училище.

Том лежал, размышляя. Внезапно ему пришло в голову, что было бы недурно заболеть; в таком случае можно будет остаться дома. Представлялась смутная возможность. Он произвел обследование собственной особы. Никакого заболевания не обнаружилось; он исследовал вторично. На этот раз ему как будто удалось обнаружить признаки рези в животе, он возложил на них все надежды, ожидая усиления. Но вскоре они ослабели, а там и совсем исчезли. Он снова погрузился в размышления. Вдруг ему удалось открыть нечто. Один из его верхних зубов шатался. Это была удача; он было собрался уже завыть, как пес на луну, по его выражению, но тут ему пришло в голову, что если он пустит в ход этот аргумент, тетка, пожалуй, вырвет зуб, а это будет больно. Итак, он решил оставить зуб про запас и поискать еще. Сначала ничего не находилось, но потом он припомнил, как один доктор рассказывал о пациенте, пролежавшем две или три недели из-за больного пальца, который чуть было не пришлось отнять. Мальчик живо сдернул одеяло и осмотрел пальцы своих ног. Но он не знал, какие признаки требуются. Как бы то ни было, ему казалось, что попробовать стоит, так что он принялся стонать с большим воодушевлением.

Но Сид спал себе как убитый.

Том застонал еще громче, и ему показалось, что палец в самом деле начинает болеть.

Сид спал как ни в чем не бывало.

Том даже из сил выбился. Отдохнув немного, он поднатужился и испустил целый ряд великолепных стонов.

Сид знай себе храпел.

Том рассердился. Он позвал: «Сид, Сид!» – и принялся расталкивать его. Это возымело действие, и Том снова начал стонать. Сид зевнул, потянулся, приподнялся на локте, крякнул и уставился на Тома. Том продолжал стонать. Сид сказал:

– Том, а Том!

Ответа не было.

– Послушай, Том! Том! Что с тобою, Том?

Он толкнул его и с беспокойством заглянул в лицо.

Том простонал:

– Ох, не толкайся, Сид. Не тронь меня…

– Да что же с тобой, Том? Я позову тетю.

– Нет, ни под каким видом. Может быть, это пройдет, понемногу. Не зови никого.

– Но я должен позвать! Не стони так, Том, просто страшно. Давно это с тобой случилось?

– Давно, уже несколько часов. Ох! О, не возись так, Сид. Ты меня убьешь…

– Том, да что же ты не разбудил меня раньше? О, Том, перестань! Меня просто дрожь пробирает от твоих стонов. Том, что у тебя такое?

– Я прощаю тебе все, Сид. (Стон.) Все, что ты сделал мне… Когда я умру…

– О, Том, ты не умираешь, нет! Не надо, Том. О, не надо. Может быть…

– Я всем прощаю, Сид. (Стон.) Скажи им это, Сид. И пожалуйста, Сид, отдай мой оконный переплет и одноглазого котенка новой девочке, которая на днях приехала, и скажи ей…

Но Сид уже накинул платье и исчез. Теперь Том действительно страдал, – так успешно работало его воображение; стоны его выходили почти естественными.

Сид опрометью слетел с лестницы и крикнул:

– О, тетя Полли, идите скорей! Том умирает!

– Умирает?!

– Ну да! Идите же скорей!

– Глупости! Не верю!

Однако она бросилась вверх по лестнице, а Сид и Мэри за нею. И лицо ее побелело, и губы дрожали. Подбежав к постели, она проговорила:

– Том, что с тобой?

– О, тетя, у меня…

– Что у тебя, да что же такое у тебя, дитя?

– О, тетя, у меня на пальце антонов огонь!

Старушка опустилась на стул и засмеялась, потом заплакала, потом засмеялась и заплакала разом. Это облегчило ее, и она сказала:

– Том, как ты меня перепугал. Ну, будет тебе дурачиться, вставай-ка!

Стоны прекратились, и палец перестал болеть. Мальчик чувствовал себя в довольно глупом положении и сказал:

– Тетя Полли, мне показалось, что на пальце антонов огонь, и он так болел, что я и о зубах позабыл.

– О зубах? А что же с твоими зубами?

– Один шатается и страсть как болит.

– Ну, ну, не начинай опять стонать. Открой-ка рот. Да, зуб у тебя шатается, но от этого ты не умрешь. Мэри, дай-ка мне шелковинку и принеси головешку из кухни.

Том взмолился:

– О, пожалуйста, тетя, не выдергивайте его, он уже прошел. Да если и заболит, я не пикну. Пожалуйста, не выдергивайте, тетя. Я не хочу оставаться дома.

– О, ты не хочешь, не хочешь? Значит, ты поднял всю эту суматоху для того, чтобы остаться дома, не идти в школу, а отправиться удить рыбу. Том, Том, я тебя так люблю, а ты точно стараешься всеми способами разбить мое старое сердце своим озорством!..

Тем временем зубоврачебные инструменты были принесены. Старушка обвязала шелковинкой зуб Тома, а другой конец ее прикрепила к спинке кровати. Затем схватила горяшую головешку и ткнула ее почти в лицо мальчику. Зуб повис, болтаясь на спинке кровати.

Но за всяким испытанием следует награда. Когда Том после завтрака отправился в школу, он возбуждал зависть каждого встречного мальчика, так как пустота в верхнем ряду зубов давала ему возможность сплевывать новым и замечательным способом. Он даже собрал вокруг себя целую свиту мальчуганов, заинтересованных этим представлением; а один из них, который порезал себе палец и был до тех пор центром общего восхищения, внезапно оказался без единого приверженца, и слава его разом померкла. Он обиделся и заметил с презрением, которого в действительности не чувствовал, что не важная штука плевать, как Том Сойер; но другой мальчик сказал: зелен виноград! – и развенчанный герой удалился.

Вскоре Том встретил юного отверженного деревни, Гекльберри Финна, сына местного пьяницы. Гекльберри внушал искреннюю ненависть и страх всем местным маменькам, так как был лентяй и сорванец, и грубиян, и скверный мальчишка, и так как все их дети восхищались им, искали его запретного общества и жалели, что у них не хватает храбрости быть таким, как он.

Том не отличался в этом отношении от остальных порядочных мальчиков деревни, то есть завидовал отверженному, но славному положению Гекльберри, с которым ему тоже было строжайше запрещено играть. Натурально, он играл с ним при всяком удобном случае. Гекльберри всегда носил негодные платья взрослых, которые пестрели на нем разноцветными пятнами и развевались лохмотьями. Шляпой ему служила настоящая развалина с дырой в виде полумесяца на полях; куртка, если таковая имелась на нем, достигала до пят, а ее задние пуговицы приходились гораздо ниже спины; штаны держались на одной подтяжке, висели сзади мешком, и обтрепанные концы их волочились по грязи, если не были подвернуты. Гекльберри жил вольной птицей. В хорошую погоду он ночевал на первом попавшемся крыльце, а в плохую в пустой бочке; не был обязан ходить ни в школу, ни в церковь, ни называть кого-нибудь учителем, ни слушаться кого-нибудь; мог удить рыбу или купаться, где и когда хотел, сколько душе угодно; никто не запрещал ему драться; он мог ложиться спать так поздно, как хотел; весною он первый из мальчиков начинал ходить босиком, а осенью последний надевал башмаки; ему не нужно было умываться или надевать чистое платье; ругался он артистически. Словом, на долю этого мальчика досталось все, что делает жизнь отрадной. Так думал всякий изнемогавший от муштровки приличный мальчик в С.-Питерсбурге. Том окликнул романтического бродягу.

– Эй, Гекльберри, поди-ка сюда!

– Иди сам, да посмотри, какова штука.

– Что у тебя там?

– Дохлая кошка.

– Покажи-ка, Гек. Черт, совсем окоченела. Где добыл?

– Купил у мальчика.

– Что дал?

– Голубой билетик и пузырь, который достал на бойне.

– А где взял голубой билетик?

– Купил у Бена Роджерса две недели назад за хлыстик для обруча.

– Скажи – на что годится дохлая кошка, Гек?

– На что годится? Сводить бородавки.

– Ну? Разве? Я знаю средство получше.

– Бьюсь об заклад, что не знаешь. Какое средство?

– Дупляная вода.

– Дупляная вода? Гроша не дам за дупляную воду.

– Не дашь, не дашь? Да ты разве пробовал?

– Нет, я-то не пробовал. Зато Боб Таннер пробовал.

– Кто тебе сказал?

– Видишь, он сказал Джеффу Татчеру, а Джефф сказал Джони Бекеру, а Джони сказал Джиму Голлису, а Джим сказал Бену Роджерсу, а Бен Роджерс сказал негру, а негр сказал мне. Вот оно как!

– Ну, что же из этого? Все они лгут. По крайней мере все, кроме негра, – его я не знаю. Но я еще не видывал негра, который бы не лгал. Враки! Ну-ка, расскажи мне, как Боб Таннер проделал это?

– Ну, он взял да засунул руку в гнилой пень, где накопилась дождевая вода.

– Разумеется.

– Передом к пню?

– Да. То есть, я так думаю.

– Говорил он что-нибудь, когда делал это?

– Кажется, нет, не знаю.

– Ага! Что и говорить, сведешь бородавки таким дурацким образом! Так ничего не выйдет. Надо пойти в лес, где знаешь гнилой пень с водой, и ровно в полночь подойти к нему задом, засунуть в него руку и сказать:

Ячменное зерно, ячменное зерно, кукурузные отсевки.

Дупляная вода, дупляная вода, проглоти бородавки.

А потом живо отойти на одиннадцать шагов, зажмурив глаза, три раза первернуться и идти домой, и никому не говорить. Потому, если расскажешь, все колдовство пропадет.

– Ну да, оно похоже на правду; но Боб этого не делал.

– Да уж будь покоен, об заклад можешь побиться, что не делал: ведь он самый бородавчатый мальчик в деревне; а если бы он умел орудовать с дупляной водой, у него не было бы ни одной бородавки. Я свел тысячи бородавок с моих рук этим способом, Гек. Я ведь часто вожусь с лягушками, так у меня всегда много бородавок. Иногда я их свожу бобом.

– Да, бобы – это хорошо. Я сам испытал.

– Ты? Каким способом?

– Надо взять и разделить боб на две половинки, потом надрезать бородавку так, чтобы вытекло немного крови, и намочить кровью одну половинку боба, а потом вырыть ямку на перекрестке и закопать в нее ту половинку ночью, когда нет луны, а другую половинку сжечь. Понимаешь, та половинка, которая смазана кровью, будет все съеживаться да съеживаться, чтобы притянуть к себе другую половинку, а это поможет крови стянуть бородавку, и она живо сойдет.

– Да, это верно, Гек, это верно; только, когда закапываешь, нужно говорить: «В землю боб, долой бородавка; не замай меня больше!» – так лучше выходит. Так и Джо Гарпер делает, а он был близ Кунвилля, да и где только не был. Но скажи – как же ты их сгоняешь дохлой кошкой?

– Вот как. Возьми ты кошку и ступай, и приходи задолго до полуночи на кладбище, где похоронен какой-нибудь злодей; а когда настанет полночь, придет черт, а может и два, и три, только ты их не увидишь, а услышишь, словно бы ветер шумит, а может и разговор их услышишь; и как потащат они того молодца, ты швырни им вслед кошку и скажи: «Черт за телом, кошка за чертом, бородавка за кошкой, чур меня все вы!» Это всякую бородавку сгонит.

– Должно быть, верно. Ты пробовал когда-нибудь, Гек?

– Нет, но мне рассказала старуха Гопкинс.

– Ну, значит, верно; ведь она, говорят, ведьма.

– Говорят! Я это знаю, Том. Она заколдовала отца. Он сам сказывал. Идет он раз, – глядь, а она стоит и заколдовывает его. Он в нее камнем запустил, та увернулась.

Что же ты думашь, в ту же ночь он свалился с навеса, на котором заснул пьяный, и сломал себе руку.

– Экие страсти! Как же он узнал, что она его заколдовывает?

– Отец говорит, что узнать не штука. Он говорит, что когда смотрят на тебя пристально, то значит заколдовывают, особенно если при этом бормочут. Потому что бормочут «Отче наш» навыворот.

– Когда же ты думаешь испытать кошку, Гек?

– Сегодня ночью. Я думаю, они придут сегодня ночью за старым Госсом Вильямсом.

– Да ведь его схоронили в субботу! Разве они не утащили его в субботу ночью?

– Эх, сказал тоже! Ведь до полуночи их сила не действует, а с полночи уже воскресенье начинается. По воскресеньям-то, я думаю, чертям не разгуляться.

– Я и не подумал. Это верно. Можно мне с тобой?

– Конечно, если не боишься.

– Бояться! Есть чего! Ты мяукнешь?

– Да, и ты мяукни в ответ, если удобно будет. А то я прошлый раз мяукал да мяукал, пока старик Гейс не швырнул в меня камнем, промолвив: «Черт бы побрал этого кота!» За это я пустил ему кирпичом в окошко. Только ты никому не сказывай.

– Не скажу. Я не мог мяукать в тот раз потому, что тетя с меня глаз не спускала, но сегодня мяукну.

– А что это у тебя, Гек?

– Ничего, клещ.

– Где ты его поймал?

– В лесу.

– Что возьмешь за него?

– Не знаю. Мне не хочется продавать.

– Твое дело. Клещик-то маленький.

– Чужого-то клеща всякий может охаять. Я им доволен. для меня он хороший клещ.

– Да ведь клещей-то пропасть. Я их тысячу наберу, если захочу.

– За чем же дело стало? То-то, сам знаешь, что не наберешь. Клещ-то ведь очень ранний. Это первый клещ, которого я видел в нынешнем году.

– Слушай, Гек, я тебе дам за него мой зуб.

– Покажи.

Том достал клочок бумаги и осторожно развернул. Гекльберри внимательно осмотрел зуб. Соблазн был велик. Наконец он сказал:

– А он настоящий?

Том приподнял губу и показал пустое место.

– Ну, ладно, – сказал Гекльберри, – по рукам.

Том посадил клеща в коробочку от пистонов, служившую недавно темницей для щипуна, и мальчики разошлись, причем каждый чувствовал себя богаче, чем был раньше.

Дойдя до маленького, стоявшего отдельно домишки, в котором помещалась школа, Том вошел в него быстро, с видом добросовестного малого, спешившего во всю мочь. Он повесил шляпу на вешалку и бросился на свое место с деловым рвением. Учитель, восседавший на возвышении в большом просиженном кресле, дремал, убаюканный монотонным гудением учеников. Звонок на перерыв разбудил его:

– Томас Сойер!

Том знал, что когда произносилось его полное имя, это не предвещало ничего доброго.

– Поди сюда. Ну, сэр, почему вы изволили опоздать, по обыкновению?

Том придумывал, что бы соврать, как вдруг увидел две длинные светло-русые косы, висевшие вдоль спины, которую он тотчас узнал благодаря электрической силе любви; и рядом с этой девочкой находилось единственное свободное место в классе. Он немедленно ответил:

– Я остановился поболтать с Гекльберри Финном.

У учителя дух захватило, он остолбенел. В классе стихло, ученики спрашивали себя, с ума, что ли, сошел этот отчаянный малый. Наконец учитель сказал:

– Ты… что ты сделал?

– Остановился поболтать с Гекльберри Финном.

Ослышаться было невозможно.

– Томас Сойер, это самое бесстыдное признание, какое только мне приходилось слышать; линейка слишком слабое наказание за такую наглость. Снимай куртку.

Рука учителя действовала, пока он не выбился из сил, и пук розог значительно уменьшился. Затем последовало приказание:

– Теперь, сэр, изволь-ка сесть с девочками. Пусть это послужит тебе уроком.

Хихиканье, раздавшееся в классе, по-видимому, смутило мальчика, но в действительности это смущение было следствием его благоговения перед неведомым кумиром и неземного блаженства, так удачно доставшегося на его долю. Он присел на кончике сосновой скамьи, а девочка отодвинулась от него, тряхнув головкой.

Ученики перешептывались, переглядывались, подталкивали друг друга, но Том сидел смирно, облокотившись обеими руками на длинный низкий пюпитр, и, по-видимому, погрузился в учебник. Мало-помалу на него перестали обращать внимание, и тоскливая атмосфера наполнилась обычным школьным жужжаньем. Тогда мальчик начал украдкой поглядывать на свою соседку. Она заметила это, сделала ему гримасу и отвернулась. Когда она осторожно оглянулась, перед ней лежал персик. Она оттолкнула его; Том тихонько придвинул снова; она опять оттолкнула, но уже не так сердито. Том терпеливо передвинул его на прежнее место; она оставила его в покое. Том нацарапал на грифельной доске: «Пожалуйста, возьмите – у меня есть еще». Девочка взглянула на надпись, но, по-видимому, осталась равнодушной. Тогда мальчик принялся рисовать что-то на грифельной доске, прикрывая свою работу левой рукой. В течение некоторого времени девочка не хотела смотреть, но в конце концов ее естественное любопытство стало проявляться чуть заметными признаками. Мальчик рисовал, по-видимому, поглощенный своей работой. Девочка сделала попытку посмотреть, впрочем, неопределенную, но мальчик не показал вида, что замечает. Тогда она сдалась и нерешительно шепнула:

– Покажите мне.

Том открыл безобразнейшую карикатуру дома с двускатной крышей и трубой, из которой вился дым наподобие штопора. Девочка крайне заинтересовалась этим произведением и, по-видимому, забыла обо всем остальном. Когда он кончил, она полюбовалась с минуту и прошептала:

– Очень мило. Нарисуйте человека.

Художник изобразил на переднем плане человека, похожего на вешалку. Он мог бы перешагнуть через дом, но девочка не была взыскательна; она осталась довольна этим уродом и прошептала:

– Очень красивый человек. Теперь нарисуйте меня.

Том нарисовал песочные часы с полной луной наверху и соломенными руками и ногами, вооружив растопыренные пальцы чудовищным веером. Девочка сказала:

– И это очень мило. Хотелось бы мне уметь рисовать.

– Это очень просто, – прошептал Том. – Я вас научу.

– О, научите? Когда?

– В полдень. Вы пойдете домой обедать?

– Я останусь, если хотите.

– Отлично – так ладно будет. Как вас зовут?

– Бекки Татчер. А вас? Впрочем, я знаю. Ваше имя – Томас Сойер.

– Это мое имя, когда меня колотят. А когда я хороший, тогда я Том. Зовите меня Том, хорошо?

– Хорошо.

Том снова начал царапать что-то на доске, закрывая рукой от девочки.

Но теперь она не отворачивалась. Она просила показать ей. Том сказал:

– О, ничего нет.

– Нет, есть.

– Нет, нет, да вам и не интересно.

– Интересно, право, интересно. Пожалуйста, покажите.

– Вы никому не скажете?

– Нет, никому – честное слово, честное слово, и самое честное слово, не скажу.

– Никому на свете? Пока живы?

– Никому на свете. Покажите же.

– Да нет, вам вовсе не интересно!

– Ну, коли вы так, то я сама посмотрю, Том, – с этими словами она протянула свою маленькую ручку, и началась легкая борьба. Том делал вид, что серьезно сопротивляется, но мало-помалу отодвигал руку, пока не открылись слова:

Я вас люблю.

– Ах, вы негодный!

Она довольно звонко шлепнула его по руке, однако заалелась и, видимо, была довольна.

В эту самую минуту мальчик почувствовал, что чьи-то роковые пальцы медленно стискивают его ухо и приподнимают его со скамьи. В таком положении он был проведен через весь класс на свое место, под беглым огнем общего хихинья. В течение нескольких грозных мгновений учитель стоял над ним, а затем вернулся на свое место, не сказав ни слова. Но хотя ухо у Тома горело, сердце его ликовало.

Когда класс успокоился, Том сделал честную попытку заняться, но волнение его было слишком велико. На уроке чтения он сбивался, на уроке географии превращал озера в горы, горы в реки, реки в материки, восстановив древний хаос; а на уроке правописания провалился окончательно, переврав ряд простейших детских слов, за что и был переведен в последний разряд, лишившись оловянной медали, которую с гордостью носил уже несколько месяцев.

Винсент Ван Гог похоронен в одной могиле со своим братом Тео. И это, конечно, неспроста. Тео был единственным ценителем его искусства, его меценатом, его главной опорой и поддержкой. Почти каждый день Винсент писал брату письма , а в 33 года даже приехал к нему в Париж. Воссоединение братьев должно было стать началом новой жизни, а стало началом конца... Говорят, всё дело в абсенте. Винсент пил абсент, ну, а кто, собственно, не пил? Париж вообще город абсента: имя зелёной феи носят картины , и многих других парижских художников. Тео писал: «В нём как будто бы двое: один изумительно одарённый, чувствительный и нежный, а другой самовлюбленный и бессердечный. Было время, когда я очень любил Винсента, и он был моим лучшим другом. Но не сейчас» . В 35 лет Винсент уедет на юг, в Арль, в 37 лет он покончит с собой. В эту пару лет поместится легендарная ссора с (после которой Винсент отрежет себе мочку уха), скитания из госпиталя в госпиталь, диагноз «эпилепсия височных долей», приступы и периоды ремиссии... То будет есть краску и пить керосин, а то - писать умопомрачительные пейзажи и верить, что теперь-то он здоров. Изучив его , понимаешь, что дело вряд ли только в абсенте, но и без его влияния явно не обошлось.

Способ № 2: Услышать крик Природы как Эдвард Мунк

«Болезнь, безумие и смерть - чёрные ангелы, которые стояли на страже моей колыбели и сопровождали меня всю жизнь. Я рано узнал о том, что такое вечные муки и что поджидает грешников, попавших в ад...». Папа Мунка был религиозным фанатиком, мама умерла от туберкулёза, когда мальчику было пять, спустя 10 лет та же болезнь унесла его сестру Софи, ещё одна сестра - Лаура - страдала шизофренией... Сохранить оптимизм и рассудок при таких вводных непросто, верно? Вот и Мунк не справился. Последней каплей стала картина «Крик» (ну, и роман с Туллой Ларсен сыграл свою роль: она инсценировала самоубийство, чтобы принудить его к женитьбе). «Кровь и языки пламени взметнулись над чёрно-синим фьордом и городом - <...> я застыл на месте, дрожа от страха - и ощутил бесконечный крик, исходящий от Природы». Мунк долго пытался выразить то, что произошло с ним тогда на закате. Сначала он написал картину «Отчаяние». «Меланхолию». «Тревогу». «Крик природы». Просто «Крик». И ещё раз. И ещё... Потом нервные срывы. Потом стычки с незнакомыми людьми. Сам Мунк вспоминал: «Я был на грани безумия - мой разум висел на волоске...». А на одной из версий «Крика» он написал: «Только сумасшедший может так нарисовать небо». Он оказался прав: после полугода в психиатрической клинике он больше никогда не возвращался к этому сюжету.

Способ № 3: Подружиться с Демоном как Михаил Врубель

Демон приходил в искусство Врубеля постепенно. Всё началось с глаз: огромных, страшных, безумных, тоскующих, ищущих, проникающих своим взглядом в самое сердце и просверливающих насквозь. Эти демонические глаза можно встретить на ликах святых , на портретах жены ... Мятущийся дух Демона будто перешёл и к его создателю. Когда родился долгожданный сын, Врубель ознаменовал его рождение картиной «Демон поверженный», но уничтожить исчадие собственного внутреннего ада было не так-то просто. Врубеля кидало из мании величия к самоуничижению и обратно. Он пьянствовал и скандалил, пока ему не поставили диагноз «неизлечимый прогрессивный паралич» (в современной терминологии - третичный сифилис). Сын - умер, Врубель - ослеп, смысл жизни был окончательно утрачен, так что закончилась история мастера весьма трагично: он настолько устал длить это бессмысленное существование, что в феврале встал у открытой форточки, простудился и умер. Впрочем, собственную смерть Врубель ухитрился иронически обыграть: приоделся, надушился, сказал санитару: «Довольно уже мне лежать здесь, поедемте в Академию», - и поехал в Академию. В гробу.

Способ № 4: Иммигрировать в Италию как Александр Иванов

Культовое «Явление Христа народу», один из символов Александр Иванов писал в Италии. Он уехал туда по пенсионной путёвке в возрасте 24 лет (не спрашивайте, как так вышло) и довольно скоро стал объектом слухов и кривотолков: тронулся он в этой Италии умом или ещё нет? Злопыхатели говорили, что да. Иванов был мрачен, жизнь вёл замкнутую, от приглашений на званые вечера по возможности отказывался - боялся, что отравят. «Вы итальянцев ещё не знаете; это ужасный народ-с, и на это преловкие-с. Возьмёт да из-за бортика фрака - вот эдаким манером щепотку бросит... и никто не заметит! Да меня везде отравливали, куда я ни ездил». Он действительно страдал от болей в желудке и трактовал это однозначно: опять отравили, ироды! Воду пил из фонтана, в ресторанах не ел, у знакомых тоже старался не столоваться, а умер всё-таки не от отравления, а от холеры. И не в Италии, а в Петербурге. Впрочем, может, и там до русского гения дотянулся этот «ужасный народ-с», кто знает?

Способ № 5: Инсценировать безумие как Сальвадор Дали

На Живых Лекциях меня часто спрашивают, был ли Дали сумасшедшим. Или уверенно утверждают: конечно, был! Вот, посмотрите на - и сразу всё поймёте. Я уверена, что Дали был абсолютно здоров. Ну, да, он боялся кузнечиков. И всю жизнь боролся с призраком мёртвого брата. И вёл себя весьма странно: то муравьеда на поводке выгуливает, то лекцию в скафандре читает, а посмотришь его телеинтервью - и, во-первых, начнёшь жалеть журналиста, а во-вторых, признаков адекватности и здравомыслия не найдёшь. Но давайте не будем забывать, что Дали был гением пиара (ну, на самом деле не он, а его жена ). За это его так любил : Дали первым догадался соединить искусство с шоу-бизнесом. Мода на что не уходит уже лет 60? За что люди готовы щедро платить? Безумие, сюрреализм, секс, провокация, рок-н-ролл, диктатура гения, сиюминутная красота, уже тронутая разложением... Этим-то Дали и кормил голодную до свежих впечатлений публику. И на самом деле до сих пор кормит. Что не отменяет его гениальности! Давайте держать мух отдельно от котлет, а пиар - от искусства. Как бы трудно это ни было, когда на сцену выходит Сальвадор Дали.

Публикации раздела Кино

Антон Мегердичев: «Мы не делали «клоунов», мы делали героев»

«Культура.РФ» открывает серию совместных материалов с порталом «История.РФ» . Сегодня читайте интервью, которое наши коллеги взяли у режиссера фильма «Движение вверх» Антона Мегердичева. Спортивная драма об известном баскетбольном матче советской сборной вышла в прокат в декабре 2017-го и уже стала самым кассовым российским фильмом в современной истории. О том, какие исторические факты пришлось изменить, как создавались экранные образы и что было важно сказать создателям – в рассказе режиссера.

Антон, поздравляю вас с успешным прокатом картины, она явно в числе фаворитов. Почитала рецензии на фильм «Движение вверх», и, должна заметить, большинство из них положительные. Но есть среди кинокритиков и зрителей те, кто винит вас в искажении фактов и коверканье историй персонажей. Насколько эти придирки обоснованны?

Я уже неоднократно говорил, что, если мы хотим рассказать легенду и сделать приличное кино, понятное и доступное миллионам наших сограждан, а не только тем, кто в теме, мы обречены что-то придумывать. Сценарист, когда конструирует историю, обречен на некое придумывание для того, чтобы в два часа уместить наиболее яркие эпизоды жизни абсолютно реальных людей. В общем-то, у нас и была такая цель. Сценарий писался таким образом, чтобы быть близким к характеру (персонажей. - Прим. ред. ). Это не знак равенства между персонажем фильма и его прототипом, но все-таки мы хотели в той или иной степени «попасть» в характер. Где нам это удалось, а где нет - это уже решать зрителям и критикам.

- Что именно вы изменили и почему?

Мы позволяли себе брать некие события из жизни этих персонажей и менять их во времени. Условно говоря, мы вставляли в тот или иной временной отрезок событие, которое произошло годом позже, и так далее. Еще раз подчеркиваю: этот фильм снят для всех наших сограждан, любителей и не любителей этой темы. Он сделан для того, чтобы зрители заглянули в интернет и узнали историю, - другим способом это сделать, я считаю, невозможно.

И тем не менее вы пошли навстречу вдове тренера Владимира Кондрашина: я читала, что ей не понравились многие сцены фильма, и их в итоге вырезали, а персонажу Владимира Машкова, во избежание новых разногласий, даже дали другую фамилию - Гаранжин.

Да, мы убрали все, что можно было убрать. На мой взгляд, фильм очень здорово изменили с точки зрения художественного произведения, сделали его более ровным. Но почему-то мне кажется, что они (родные Кондрашина. - Прим. ред. ) находятся под влиянием каких-то нечистоплотных людей, поскольку продюсерам до конца все равно не удалось договориться с ними.

Главное – не внешность, а характер

Все спортсмены у вас в фильме как на подбор: высокие, хорошо сложенные – настоящие баскетболисты. Сложно было подобрать такой каст?

Кастинг был непростой, но мы не гнались за внешним сходством. Мы больше всего хотели попасть в образ, в тот характер, который нам нужен в картине. Понимаете, мы не делали «клоунов», мы делали героев. Героев, о которых у нас на тот момент мало кто помнил, а сейчас, я надеюсь, будут помнить.

Кстати, эту тему отчасти затронул в своем интервью Иван Колесников, сыгравший баскетболиста Александра Белова. Сравнивая «Движение вверх» с фильмом «Легенда № 17», над которым работала та же команда продюсеров, он отметил, что «хоккеем в нашей стране интересуется гораздо больше людей, чем баскетболом», поскольку последний вид спорта «гораздо менее смотрибельный». Вы согласны с этим?

Справедливости ради, я скажу, что в тот момент, когда выходила «Легенда № 17», фамилия Харламов ассоциировалась с актером Гариком «Бульдогом» Харламовым на порядок выше, чем с хоккеистом. Наше советское прошлое все дальше и дальше от нас. Поэтому вообще делать такие фильмы – сложное дело.

- А как вы наткнулись на эту историю? Вдохновились книгой Сергея Белова?

Нет, этот фильм мне предложил снять Леонид Верещагин, генеральный продюсер компании «ТРИТЭ». Через год мне был предоставлен сценарий. Я его изучил, прочитал в интернете о судьбах всех этих людей, уже потом прочитал книгу Белова и понял, что это необходимо сделать.

Фильм вышел в прокат практически накануне Олимпийских игр в Южной Корее. Это простое совпадение или так было задумано?

Безусловно, это абсолютная случайность. Беседа на тему этого фильма шла еще в 2013 году, а в 2014-м я подписал контракт на съемки. Тогда еще была совершенно другая ситуация (с нашими олимпийцами. - Прим. ред. ), и никто не знал, когда картина выйдет на экраны.

Белов страдал, но играл до последнего

Какая у этого фильма главная идея? О чем он прежде всего – о силе духа отдельного человека или о спасительном единении, становлении команды?

Для меня, конечно, интересно то, что это были люди разных национальностей. Безусловно, в этом есть некая советская действительность, которая, как Атлантида, ушла от нас навсегда - вряд ли уже люди будут так дружить и быть одним целым, как тогда, хотя кто знает… Что касается главной идеи, то она заключается в том, что человек должен прежде всего победить себя. Каждый из персонажей этого фильма прошел свой путь, у каждого была своя арка, когда он должен был в первую очередь превзойти себя и даже в какой-то степени отказаться от своих убеждений, переосмыслить их. И только тогда получается совершенно ошеломляющий результат и все стены рушатся.

Согласна, каждый из героев проходит свое испытание, и оно не из легких. Самой трагичной мне, конечно, показалась история Александра Белова. Он ведь действительно страдал от болей в сердце и умер молодым…

Да, в 1976 году Александр Белов действительно скончался от саркомы сердца на 27-м году жизни. Другое дело, что на Олимпиаде в Мюнхене он еще ничего не знал о своей болезни. Но мы позволили себе поменять время и место, для того чтобы сделать историю более емкой. А все, что было показано в картине, на самом деле произошло с ним потом. Кондрашин выпускал его играть, и ему нельзя было резко бросать тренировки, потому что это только ухудшало его состояние. Он играл до последнего. Все это было, только время и место мы позволили себе изменить.

«Заводной Апельсин»

Что нужно Господу? Нужно ли ему добро или выбор добра? Быть может, человек, выбравший зло, в чем-то лучше человека доброго, но доброго не по своему выбору?

Разве вся история человечества — не о борьбе маленьких смелых «я» против несправедливости сильных мира сего?

Когда человек перестает делать выбор, он перестает быть человеком

Красота неизменно вызывала у меня единственное желание — разрушить ее, так как она совершенно не вписывалась в наш уродливый мир.

Весь вопрос в том, действительно ли с помощью лечения можно сделать человека добрым. Добро исходит изнутри. Добро надо избрать.

Главное — традиции свободы. Простые люди расстаются с ними, не моргнув глазом. За спокойную жизнь готовы продать свободу.

Я понимаю, что такое добро, и одобряю его, но делаю при этом зло

Каждый убивает то, что любит, как сказал один поэт, сидевший в тюрьме. В этом есть некий элемент наказания.


Популярности романа Бёрджесса способствовала экранизация книги Стенли Кубриком

Юность не вечна, о да. И потом, в юности ты всего лишь вроде как животное, что ли. Нет, даже не животное, а скорее какая-нибудь игрушка, что продаются на каждом углу, -- вроде как жестяной человечек с пружиной внутри, которого ключиком снаружи заведешь -- др-др-др, и он пошел вроде как сам по себе, бллин. Но ходит он только по прямой и на всякие vestshi натыкается — бац, бац, к тому же если уж он пошел, то остановиться ни за что не может. В юности каждый из нас похож на такую malennkuju заводную shtutshku.


«Железо, ржавое железо»

Вступая в будущее, всегда несёшь на сапогах грязь прошлого, и никаким скребком её не отодрать.

Те, кто громче всех кричат о правах человека, не любят предоставлять эти самые права другим.


Греки создали самые яркие образы чудовищ, предоставив будущему их материализовать.

У тех, кто поступает по справедливости, друзей не бывает

Тело — сложнейший механизм, а вот душа — нет. Души теперь штампуют на конвейере.

Герои Гомера оплакивали своих павших товарищей, потом подкреплялись, чтоб хватило сил оплакивать дальше.
- Прекрати раздражать меня хрестоматийной чушью.


«Вожделеющее семя»

Каждому приятно получить подтверждение своих глубоких убеждений, удовлетворенность такого рода — одна из самых желанных для человека.

Если вы ждете от человека самого худшего, то никаких разочарований он вам принести уже не может.